Бормотал пусто воздух.
Растаптывал жизнь
И она, как во сне, подборматывала.
Разрезальный свой ножик схватив, — скок-скок-скок: от подушечки, на Владиславика, как лягушонок: на корточках!
С визгом икливеньким — ну Владиславика, воздух зубами покусывая, — перекатывать и перешлепывать; и — закаталась с ним вместе.
— Давай…
— А?
— Не хочешь?
Он — вревы.
Рукою с ножом захватясь за юбчонку, как в танце, ее распустив, приподняв до колен, а другою скруглив над беретиком, — тонкими, худенькими, как у цапли, ногами, скруглив их, острея носочками туфель с помпонами: —
— вокруг мальчонка —
— галопиком:
дохленьким!
Тителев — в дверь!
Он в затылок, в загривок затиснул, а бразилианскую бороду выбросил под потолок; как корсетом затянутый, — вышел.
А руки — по швам: на нее!
Отлетела: затылочком — в стену, а ручку, которая с ножиком, — за спину; глазки задергались; и забагрилось то самое пятнышко: вспыхом скулы!
— Ты — чего?
— Я играла с ребенком!
К ней, выкинув ногу, — ей в нос: бородою; а руки свои — в кулаки, зажимаемые на груди
Продрожал, — не сказал:
— Так нельзя!
Она — руки к лицу; и — захныкала в угол: как будто в том месте, где шлепают маленьких, — шлепнули.
Он, подхвативши, младенца понес в кабинетик.
И слышались топоты: —
— Терентий Тителев с хмурым лицом в пляс пустился, стараясь растопать младенческий плач; но он будто затаптывал жизнь.
И — растаптывал ветер железную крышу.
И вьются, и вьются…
Четвертый уж день, как визгливые нежити, руки взвивая из улиц, безглаво неслись; и, как нежити, призраки серых прохожих: морочили.
Там, где над тумбою заколовертило, синий околыш с бородкой, тороченной снегом, — по грудь отмелькал; николаев-ку ветер трепал напрохват; перебором трезвонили шпоры; и тяпнула, лед оцарапавши, сабля.
И голос, — простуженный, лающий, — тяпнул.
— На мерзости мерзости едут!
Околышем красным проткнулось другое лицо:
— Успокойтесь!
— Я — с кем? С негодяем, которого бьют? Или я — с негодяем, который бьет? Все перепуталось!
Кипнем кипит, дрожит, дышит, визжит, извивается; и — угоняется; выскочил карий карниз, от которого ломкий хрусталь ледорогих сосулек повесился с низкого и черно-серого неба, где галка летела: к трубе.
Пшевжепанский под треск снеголома бежал; вон рукав, раздуваемый в ветер крылом от шинели, которую в бурю с плеча развернул Сослепецкий, худой, точно шест.
— Что, — сюрпризами встретила Ставка? — дразнился пан Ян. — Дураков генералы ломают?
— Сумели запутать: и — тут! Знать, не знают, что, собственно, есть Домардэн…
— А вы знаете?
— Я?
И тут город, как в облаке всплыл.
Пшевжепанский руками разъехался — в бурю:
— Допустим же, что Домардэн есть германский шпион.
— Коли так?
— Он — судим.
Сослепецкий ускорил свой шаг:
— Оказался же — американским шпионом.
— И это вам все перепутывает?
Ветер сваливал.
— Все же уверенность — есть.
— Вопрос совести: недоказуемый…
Молодцеватый квартальный, хрустя, канул в дым.
— Мерзость — в чем, — Сослепецкий в метель руку бросил, отдернув меха на плечо и царапаясь саблей о лед: — они думают, что похищенье открытия Соединенными Штатами вовсе не кража, а…
— Черная кошка, — у ног, хвост задрав.
— А услуга России?
— Откуда вы?
— Ну, Сухомлинов, — судим или нет?
— Он — судим.
— Коли так, то и кража бумаг у него есть услуга — Антанты Антанте.
И выскочила крыша синего домика.
— Лгут же — все, все… — сипел носом в меха Сослепецкий. — Мандро — Домардэн: установлено, что выжег глаз, изнасиловал дочь, крал бумаги… — они сомневались!
— Состав преступления в воздухе!
Где-то ворона откаркала из руконогов, друг в друге ныряющих:
— Ясно.
— А в руки взять — нечего, как вот… метель; крутит, вертит, а — воздух пустой.
Дверь шарахалась: стены ампирные белую каску показывали.
— Протопопов, царица, Распутин, Хвостов, Домардэны! — плясал под шинельным крылом, как в навозе воробушек, пан капитан.
— Тоже птица: ломает Савелья с похмелья, — проржало.
— С ним синий холера прошел.
Над забором вскочила папаха седявая:
— Кинуться сзади, да шашки из ножен; да — раз: людорезы они!
— Разом двух истребителей пусти на дно, — гоготало. И кто-то орал из-за снега:
— Дома, братец, — в слом: до костей; с кости мясо-то слаще: режь, ешь!
Сослепецкий, шинель распахнувши, по воздуху лайковым, белым своим кулаком саданул:
— Миллион чертей в рожу!
Взмахнув рукавами, крылами, мехами, шинель подскочила с плечей, как медведь, собиравшийся лапить; и рухнула в снег:
— Истребить!
Пшевжепанский набросил шинель, как ротонду на дамские плечи:
— Тсс!
Бросились.
— Стой, миляк, — стой, — проститутка за нами малиновоперая.
Нет — никого!
— Они метят в Цецерку-Пукиерку: этот — фанатик, — с идеями… Нет, — я из принципа действовать буду, скрывая его псевдоним.
— Но не стоит Цецерку ловить.
— Хуже: метят в профессора!
— А Домардэна, по-моему, просто отправить!
— Позвольте, — два лаковых пальца снега рубанули, — в Мельбурн Домардэн не поедет: мы в Ставку притащим его, — в запакованном ящике: да-с!
Сослепецкий неистовствовал.