– Какие там плевелы! – ничуть не удивился бородач. – Люди, человеки, в соблазн впавшие, вот кто! У тебя-то у самого спросить, нешто ты ведал? Господи-батюшка, широко ныне соблазн раскинулся, до самых до Божьих путей. И на мою долю хватило. По мне, что ли, с винтовкой на людей смущенных идти? Ну нельзя тоже. Не своя обида, Царю Небесному обида. Как пошло это Ему надругание, раззор там, убили отца игумена, – я рясу прочь, да к батьке к нашему. Послужу, думаю, на свою долю, а то и кончину приму. Ныне доля моя кончилась. Велел нам батько назавтра – кто куда к границам пробирайся. Ну, мне на Афон есть указание. А там – как Бог еще откроет.
Прибавил, помолчав:
– Папа-то с мамой не живы, чуется мне. Зинку жаль, не пропала бы. А ты как? Неужто – волей?
– Не знаю… – простонал Вася.
Он, действительно, ничего уж как будто не знал, и слова Нафанаила полуслышал, полупонимая. Он только жался, как озябший, очень больной, покинутый ребенок.
– Вы… вы не оставляйте меня, отец Нафанаил, – прошептал он. – С собой возьмите, куда вы… хоть на Афон.
Нафанаил заулыбался, закивал курчавой головой. – Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет назавтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь даст – беспокойные Палестины. А ты страху не имей! Верному и Бог верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.
Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:
– То-то, дурашка. Спи, не бойся! Попадем куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.
Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, – может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний июльский вечер за рощей взошедшая, над речкой? А может быть, и просто чудилась она ему, потому что из уголка халупы, где огонек мерцал и возился отец Нафанаил, доносилось чуть слышно низко-рокочущее пенье и слова:
«…Волхвы же со Звездою путешествуют…»
Сережа Чагин*
I. Яблонька
Матушка, голубушка,
Солнышко мое,
Пожалей, родимая,
Дитятко твое…
Ирина, а по-домашнему Ариша, едва отворив дверь с лестницы, заслышала песенку и вздохнула. Это тетя Надя… Ах, как все надоело! И комнаты, и звук прокатного пианино, и песенки тети Нади (особенно эта, ее любимая), и сама тетя Надя, и… да все, все! Хоть не возвращайся домой. Но частные уроки стенографии, которые берет теперь Ариша, кончив русскую гимназию, не занимают много времени; болтаться по парижским улицам скромная Ариша не любит; волей-неволей надо идти домой. Обед, а вечером уж известно: придут Борины товарищи, и начнется… Хорошо, если Сережа придет, и Лелечка Бер. Сережа славный, вежливый, много молчит; а Лелечка, если сказать правду, – от нее шуму иной раз еще больше бывает: непременно в споры ввязывается. Но Ариша любит Лелечку: это ее единственная подруга, она все понимает.
Ариша разделась в темной передней, пригладила наскоро русые волосы, заплетенные в косы, и, не оглянувшись на тетю Надю за пианино («пожалуй, роди-и-мая…»), прошла через «зал» в дальнюю комнату. Отца еще не было.
Капитан-инженер Тайранов с давних пор занимал какое-то место в одном из русских учреждений. Надеялся и Борю туда пристроить, но пока дело не выходило. Боря кричал, что найдет себе работу, чисто физическую, что он ни от какой не отказывается, что теперь долг – иметь мозолистые руки… Но он был слаб, как цыпленок; из случайных попыток его толку до сих пор большого не вышло. Про себя молчаливая Ариша считала его бездельником; она непременно свой заработок найдет, и такой, чтобы дома не сидеть; все сделает, чтоб найти, вот только эти курсы кончит… Да языки ей, странно, не даются…
Тетя Надя ничего не делала. Не умела ровно ничего, – даже чулка не могла заштопать. К счастью, внизу была лавка, знакомых ихних, Свиридовых: оттуда приносили готовый обед, даже кофе утром с баранками. А тетя Надя – только песенки свои, русские, напевает: специальность ее когда-то, лет тридцать тому назад. На каких вечерах выступала! Кто ее не знал в Москве! А начались, с войны, патриотические концерты, – она первая, даром, что уж не молоденькая. Замуж так и не пришлось выйти: был жених, да славно под Цусимой погиб.
Теперь ничего не осталось у тети Нади: только память, да песенки эти родные. Вот и сидит, днями, за скверным пианино, худая, с шишечкой заколотых седоватых волос, вспоминает любимое, подыгрывая аккомпанемент слабыми пальцами. Нисколько не жалкая, очень довольная. Брат-капитан, нижние Свиридовы, даже Боря иногда, – все любят ее песенки. Ариша их слышит, помнит, – как себя помнит. О, как ей надоело!
Ежевечерние ссоры-свары начались нынче перед обедом. Начались понемножку, шуточками, едва пришел Боря, высокий, тонконосый мальчик, с нежным лицом. Тетя Надя заливалась: