На рельсовый путь уставил, на прямой, – катитесь, мол, куда показано? Очень такие-то Ему нужны! Он их по своему образу сотворил, на вольную волю пустил: Ему надо, чтоб всяк сам, без принуды, свой путь избирал, куда пойдет. Это вражьи сыны по машинке наделаны, не дадено им своей воли: блазни, как приказано, и баста! За то они, чучелы соломенные, и сгорят в куче, и не почувствуют. Да ну тебя, дурашка, заболтались с тобой, вечереет уж. Июльские вечера скорые. Гляди вон поверх рощи, и звездочка зеленая зажглась. Вон, мигает! Погляди!
Но студент потянулся, зевнул, несколько притворно, и произнес:
– Да, любите вы россказни, отец дьякон. Интересно, как это у вас в голове все укладывается, и свобода воли, и соблазны какие-то, и пути, будто для вас где-то они написаны, и вы в них разбираетесь…
– А что ж?.. – начал дьякон и вдруг весело прервал себя: – Никак это Зинка по дорожке к нам бежит? Она! И щеняшка с ней, что я вчера принес. Самовар, верно, уж подали, звать бежит.
– Вы сказали вчера, отец дьякон, что «ют соблазна» в рукаве рясы щенка этого принесли. И тут, значит, «соблазн» где-то был?
Но дьякон уже не слушал или не слышал небрежно-насмешливых слов студента. Шел, улыбаясь доверчиво радостной своей улыбкой, навстречу девочке и маленькому желтому комочку, чуть видному на потемневшей, в сумерках, песчаной дорожке.
Не последние были эти россказни отца Нафанаила и добродушные наставления «дурашке» Васе. Не наставления, впрочем, а скорее какие-то утешения: ничего, мол, дурачок, ты проси, – тебе разуменье, насчет соблазнов, и будет дадено.
Лето прошло; и такое – уж не вернулось. В январе прокурора перевели в Петербург. Дом-усадьба, сад с речкой – опустели. А потом пришла беда – война. И потянулись годы, один другого темнее, один другого страшнее… Сколько их минуло? Четыре? Пять?
Опомнился – все там же: темно, холодно, больно, страшно. Еще как будто холоднее, страшнее, потому что тишина. «Ранен я», – подумалось. «Бросили, подлецы». Захотел шевельнуться, но громко застонал от боли и замер, как лежал, на спине.
Лежал низко, голова совсем в снег угрузла. Сбоку он, взрытый, нависал заледеневшими кучами; и Вася, бывший студент, ныне раненый красноармеец, ничего сбоку, кроме синеющего снега, не видел. Но вбок смотреть было и трудно, головы не поворачивая. Прямо – удобнее.
А прямо и выше было что-то и темнее, и синее снега. Посередине этого синего куска была точно золотая дырочка; по краям она шевелилась, тихонько трепетала. Вася долго-долго смотрел, потом подумал: «это звезда», – подумал со странным каким-то равнодушием. Он уже перестал чувствовать холод, все увеличивающийся; цепенел в нем, будто замерзая, и страх. Лежать так неподвижно, все так, все так, навсегда. Тихо погасли мысли…
Вдруг что-то большое, черное, наклонилось сверху, заслонило звезду, и сейчас же такая невообразимая, разрывающая тело, боль схватила, что он едва успел вскрикнуть, – и все провалилось куда-то: и боль, и он сам.
Но вот опять… Открыл глаза: темно, холодно, больно, лежит на спине, как лежал, – а что-то изменилось. И холод чувствует. И снег не синеет сбоку. И звезды нету.
Медленно-медленно входило понимание. Ранен был, бросили в снегу… Но сейчас он не на снегу: на подстилке, шинелью укрыт, и будто в халупе, или в палатке: в углу вон огонек светится. Опять попытался шевельнуться – и застонал от боли, закрыл глаза. А когда открыл, увидел над собой незнакомое бородатое лицо. Вдруг вернулся и страх: белым попался!
– Ну-ну, не ворошись, завязано плечо-то, – грубовато сказал незнакомый человек. – Разбередишься. Как тащил тебя оттудова, – крови-то под тобой! Ну да теперь ладно будет. Слава Господу, аминь теперь.
– Вы меня… Я у белых?
– Чего там, белые, серые… Вот скажу батьке, так узнаешь. Спи-ка лучше. Либо постой, дурашка, испей вперед горяченького, я сейчас…
Снова все будто провалилось. Но откуда-то, как из тумана, медленно начало выплывать что-то старое, древнее, словно уж нездешнее. И когда бородач в военной куртке принес дымящуюся кружку, бывший студент Вася в полусне проговорил: «отец Нафанаил».
Лицо бородача расплылось улыбкой.
– Ишь, признал, дурашка! А я тебя – уж тут, уж как сюда притащил. Я, после дела, все иду глядеть, не жив ли кто, из этих, остался. Не подбирают они своих. Не разумеют ничего такого, не дадено. Вот, ныне, – какая ночь? Ныне звезды играют, на земле мир, в человецех благоволение. А заместо того, в самую звезду, прибегли, бац-бац, набили кого ни попадя, покров земной осквернили, вот те и человецы. А эти и своих побросали. Не разумеют, вражьи дети.
– Плевелы? – слабо улыбнувшись, сказал Вася, опять точно во сне, точно не сам сказал.