Улица была залита розоватым светом встававшего за домами солнца, поблескивали верхние окошки. Вот, отворились дикие ворота Пастухова двора, и старый, седой пастух-хозяин, в новой синей поддевке, в помазанных дегтем сапогах и в высокой шляпе, похожей на цилиндр, что надевают щеголи-шафера на свадьбах, вышел на середину еще пустынной улицы, поставил у ног на камушкн свою шляпу, покрестился на небо за нашим домом, приложил обеими руками длинный рожок к губам, надул толстые розовые щеки, – и я вздрогнул от первых звуков: рожок заиграл так громко, что даже в ушах задребезжало. Но это было только сначала так. А потом заиграл тоньше, разливался и замирал. Потом стал забирать все выше, жальчей, жальчей… – и вдруг заиграл веселое… и мне стало раздольно-весело, даже и холодка не слышал. Замычали вдали коровы, стали подбираться помаленьку. А пастух все стоял-играл. Он играл в небо за вашим домом, словно забыв про все, что было вокруг него. Когда обрывалась песня, и пастух переводил дыханье, слышались голоса на улице:
– Вот это ма-стер!.. вот доказал-то себя Пахомыч!.. ма-стер… И откуда в нем духу столько!..
Мне казалось, что пастух тоже это слышит и понимает, как его слушают, и это ему приятно. Вот тут-то и случилась история.
С Пастухова двора вышел вчерашний парень, который заходил к нам, в шляпе с петушьим перышком, остановился за стариком и слушал. Я на него залюбовался. Красив был старый пастух, высокий, статный. А этот был повыше, стройный и молодой, и было в нем что-то смелое, и будто он слушает старика прищурясь, – что-то усмешливое-лихое. Так по его лицу казалось. Когда кончил играть старик, молодец поднял ему шляпу.
– А теперь, хозяин, дай поиграю я… – сказал он, неторопливо вытаскивая из пазухи небольшой рожок, – послушают твои коровки, поприучаются.
– Ну, поиграй, Ваня… – сказал старик, – послушаю твоей песни.
Проходили коровы, все гуще, гуще. Старый пастух помахал подручным, чтобы занимались своим делом, а парень подумал что-то над своей дудочкой, тряхнул головой – и начал…
Рожок его был негромкий, мягкий. Играл он жалобно, разливное, – не старикову, другую песню, такую жалостную, что щемило сердце. Приятно, сладостно было слушать, – так бы вот и слушал. А когда доиграл рожок, доплакался до того, что дальше плакаться сил не стало, – вдруг перешел на такую лихую плясовую, пошел так дробить и перебирать, ерзать и перехватывать, что и сам певун в лапотках заплясал, и старик заиграл плечами, и Гришка, стоявший на мостовой с метелкой, пустился выделывать ногами. И пошла плясать улица и ухать, пошло такое… – этого и сказать нельзя. Смотревшая из окошка Маша свалила на улицу горшок с геранью, так ее раззадорило, – все смеялись. А певун выплясывал лихо в лапотках, под дудку, а упала с его плеча сермяга. Тут и произошла история…
Старый пастух хлопнул по спине парня и крикнул на всем народе:
– И откуда у тебя, подлеца, такая душа-сила! Шабаш, больше играть не буду, играй один!
И разбил свой рожок об мостовую.
Так это всем понравилось!.. Старик Ратников расцеловал и парня, и старика, и пошли все гурьбой в Митриев трактир – угощать певуна водочкой и чайком.
Долго потом об этом говорили. Рассказывали, что разные господа приезжали в наше Замоскворечье на своих лошадях, в колясках даже, – послушать, как играет чудесный «зубцовец» на свирели.
После Горкин мне пересказывал песенку, какую играл старый пастух, и я запомнил ту песенку. Это веселая песенка, ее и певун играл, бойчей только. Вот она:
Ну, все-то, все-то гонят… – я Марьюшка наша проводила со двора свяченой вербой нашу красавицу. И Ратниковы погнали, и Лощенов, и от рынка бредут коровы, и с Житной, и от Крымка, и от Серпуховки, и с Якиманки, – со всей замоскворецкой округи нашей. Так от стартины еще повелось, когда была совсем деревенская Москва. И тогда был Егорьев День, и теперь еще… – будет в до кончины века. Горкин мне сказывал:
– Москва этот день особь празднует: Святой Егорий сторожит щитом и копьем Москву нашу… потому на Москве и писан.
– Как на Москве писан?..
– А ты пятак погляди, чего в сердечке у нашего орла-то? Москва писана, на гербу: сам Святой Егорий… наш, стало быть, московский. С Москвы во всю Росею пошел, вот откуда Егорьев День. Ему по всем селам-деревням празднуют. Только вот господа обижаться стали… на коровок.
– Почему обижаться, на коровок?..