При выходе из леса фашисты окружают нас. Мы идем на прорыв. Как отбойные молотки, трещат пулеметы и автоматы, свиристят пули, охают с треском гранаты. Наш отряд редеет. Но мы рвемся вперед.
В самом конце боя ранили Гайгарова, ранили сильно, в пах. Солдаты выволокли его на шинели.
Мы скрылись в нескошенной кукурузе. Густая, лопушистая, она укрыла нас от света вражеских ракет. Самолеты наугад сбросили несколько зажигательных бомб, но кукуруза спасла нас и от пожара: она была еще сочная, не горючая.
Уцелели сто два человека, а сорок девять потеряны: убиты, схвачены противником, остались в лесу.
Кто сидит, кто лежит. Лейтенант Капустин, взявший на себя командование отрядом, переползает от одного к другому, коротко освещает фонариком и спрашивает:
— Цел? Ранен? Где? — И тут же приказывает здоровым, чтобы раненому сделали перевязку.
Подполз к Гайгарову:
— Ранен? Сильно?
— Да, скверно.
Мне Капустин обрадовался особенно:
— Жив, цел? Молодец. Отдыхай и продолжай свое дело. Поброди, поищи здесь, не окажутся ли ребята из нашего отряда.
Перевязав раненых, отряд уползает в сторону Черного леса. Надо как можно дальше уйти до рассвета.
Гайгарова, завернутого в шинель, волокут три десантника.
Шагов двести — триста я иду вместе с отрядом, остаться сразу одному не хватает духу, и отстаю постепенно, помаленьку.
19
Опять весь божий свет мой, куда захочу, туда и поворочу.
Надо искать деревню, людей.
Деревня нашлась в самое подходящее время: люди уже просыпаются, не надо будить, но еще темновато, и нет большой опасности, что меня увидят фашисты. В первых двух домах не замечают моего стука, в третьем говорят:
— Стучись в хату рядом. Там живет хлопец из ваших, примак. Будет тебе и хлеб и питье.
Иду туда. Через невысокий плетень видно, что дверь в сенцы приоткрыта. Шагаю через плетень и прямо, без стука, в хату. На табуретке возле двери сидит паренек в одном нижнем белье и собирается надевать брюки. Увидев меня, он роняет брюки на пол и отступает к столу. Лицо удивленное, испуганное. Молчит. Молчу и я. Довольно долго меряем друг друга глазами. Потом я начинаю спрашивать: кто он, какой воинской части, как очутился здесь?.. Паренек отвечает неохотно, скупо, с недомолвками. Оба говорим полушепотом, громче опасно, тревожно обоим. Он даже больше в тревоге, чем я.
— А вы, товарищ, говорите прямо, что вам требуется от меня. Долго балакать некогда мне: сами видите — в полях уборка, — шепчет примак и поднимает брюки.
— Ишь ты как заговорил: некогда, уборка… Это видишь, — я показал ему на свои погоны, — узнаешь?
— Вижу и дивуюсь. Когда вы отступали, этих штук не было у вас. Теперь, значит, в полной форме, и война по-другому пошла, в вашу пользу.
— А тебе не нравится это? Ты кто здесь?
Примак пожал плечами: не знаю, мол, суди сам.
— Ты тоже не виляй, говори прямо. Мне тоже зря балакать с тобой некогда.
— И не балакайте. Получите, что вам требуется, и… путь-дорога.
— Не увиливай. Не то я товарища позову. — И я погладил свой автомат. — С ним другой разговор пойдет.
— Тут нас таких примаками зовут.
— Это что значит, как понимать?
— Значит, принятой в дом.
— Кто тебя и зачем приняли?
Примак нехотя мямлит, что в сорок первом дослуживал последние месяцы в Красной Армии. Вдруг война, отступление. Его тяжело ранили. Свои не подобрали.
— А вот они, — примак обводит взглядом комнату, — хозяева этой хаты, подобрали меня, вылечили, потом навсегда приняли в мужья своей дочке.
— А ты себя как считаешь?
— Так и считаю, примаком, мужем своей жены.
— С такими знаешь как поступают? Я вот сейчас устрою тебе военный трибунал.
В это время в избу вбежала встревоженная и злая молодайка и прямо с ходу накинулась на своего примака:
— Чего ты пускаешь всякую шатию в мою хату?
— Я тут ничего… это не я. Он сам зашел, — залепетал примак. Он испугался молодайки больше, чем меня.
— «Сам зашел»! Одолели, дверь спокойно не постоит. Все валят к нам, будто в деревне никого больше нет, — шипела молодка. Ее полные губы и темные густые брови беспокойно двигались, вздрагивали. Она отдернула занавеску в кухню, большим хлеборезным ножом отвернула ломоть от каравая и резко, зло протянула мне: — На, и топай дальше! Да в другой раз не заходи, больше не подам, с меня довольно.
У меня был соблазн схватить хлеб и убежать без дальнейших разговоров. Но соблазн недолгий, минутный, потом стало стыдно: схватишь — и в кусты жрать, как голодная собака. Ф-фу, гад!
Я отвел хлеб рукой и сказал:
— Хозяюшка, я не к вам зашел, а к вашему примаку. И вы в наши дела не суйтесь, уйдите лучше. Мы тут поговорим и скоро расстанемся. Вам совсем ни к чему слушать нас.
Никогда не видывал я такого злого, такого ненавидящего женского лица, какое стало у молодки.
— Нет уж, я из своей хаты никуда. Надо вам посекретничать от меня, тогда выметайтесь с моего двора. — И села, будто с намерением не вставать вечно.
«Оно, пожалуй, лучше, — подумалось мне, — эту злюку опасно выпускать на улицу. Наоборот, надо держать при себе, не то она приведет полицаев или фашистов. Такая на все способна».