— Не пытай, милый, не скажу. Тебе это ни к чему, а мне лишнее беспокойство. Уйдешь — буду думать: вот проговорится, вот донесет немцам. Хоть и все равно придется умирать, а прежде своей смерти, от руки супостатов, не хочу. Не согласна!
— Донесу… — Я не знаю, оскорбиться или посмеяться на такую нелепость. — Перекрестись, бабушка, скажи: «Чур меня, чур!»
— Не сердись, солдатик. Нам приходится всяко думать. Голова от дум стала, как коленка, лысая. — Она снимает платок, на голове вместо волос коротенький седой пух. — До войны коса была, плохонькая, старушечья, но все ж коса. А за выкупацию, за два годочка, вся вылезла. Вот как достается нам выкупация.
Я сказал, что интересуюсь ее именем не для доноса, а на память. Она и не догадывается, сколько для меня сделала. Она мне будет вечно памятна.
— И не хочу знать, — старуха машет руками, точно отбиваясь от роя обозленных пчел, — не хочу, не хочу! И ты не говори про себя, какой, откуда, как зовут. Если, не приведи бог, спросят, я и в самом деле не знаю тебя. Теперь, миленький, лучше не знать, чем знать. Не знаешь — и выболтать нечего, и врать не надо, одно слово: не знаю. И меня не спрашивай. А запомнить можешь и без имени, просто Лысую. Легче даже.
— Благодарю за привет и угощенье. Прощаюсь.
— Если надо чего, возьми, — предлагает старуха. — Бери сам вот отсюда, — указывает на полку с кирпичиками черного хлеба.
— Неудобно.
— Самое удобное, — настаивает она. — Дают — не ломайся.
— Я никогда не брал так.
— Будешь тут жить — привыкай! Немцы отучили нас принимать гостей. Теперь новое заведенье: сам зашел, сам взял, хозяев не было дома. Отцов, мужей, сыновей привечают в погребах, в подпольях. Вот как загнали народ, хуже крыс.
Я не могу взять чего-либо сам, в нашем доме преследовали такое своеволие. Старуха понимающе глядит на меня, вздыхает: «Эх, голубь, цыплачок бесперый… Зачем тебя сунули к нам, кто?»
Потом снимает с полки один кирпичик хлеба: «Куда складывать?» — и опускает в мой вещевой мешок.
На пороге землянки останавливаюсь в нерешительности.
Впереди, за порогом, — враждебный шорох ночного леса, позади, в землянке, — шорох едва слышимых слов: «Благослови, господи, стопы его!» Старуха, должно быть, шепчет мне напутственную молитву.
Задувает ветер. По всему оврагу уже не шорох одиноко падающих листьев и перебегающих иногда мышей, а сплошной шум, рождаемый будто горной крутой рекой. Однажды я со школьной экскурсией ездил на Кавказ и видел такие бурные, сердитые реки — Чегем, Баксан, Ингур.
Особо сильно ветер разыгрался вверху. Там похоже на ледоход: небо — огромная, без берегов река, а по ней суматошно мечутся льдины — клочья облаков. Они сшибаются, громоздятся, оседают, снова встают дыбом, рвутся, кружатся, то вспыхивают на луне, то гасят ее. Там заваривается большая гроза. Авось она поможет мне выбраться из оврага, оцепленного противником.
Старые, мирные привычки тянут меня на открытые, освещенные луной поляны, а осторожность, которую уже внушила война, толкает в лесную гущу, в темь, и не переставая шепчет: «Ложись! Вставай! Беги! Влево! Вправо! Вперед! Назад! Гляди не под ноги, а кругом, шире, дальше!»
То иду в полный рост, то — переломившись надвое, то лежу, то ползу, и, наверное, все делаю глупо, невпопад. Но что-то все-таки хранит меня, по боковому отрогу благополучно выбираюсь из оврага к полю.
Лежу за крайним кустом и, когда из-за туч выныривает месяц, изучаю обстановку. Ничего утешительного. Справа, слева, впереди — широкое чистое поле. Около меня оно сжато, и снопы убраны, а дальше все сливается в мутную одинаковую хмарь.
Надо идти. Выждав, когда тучи спрячут луну, выползаю на поле. Страх прижимает мою голову к земле, еще немного — и начну бороздить носом землю. Подо мной громко шуршит грубая кукурузная стерня. Или только слышится так? Мне все теперь слышится увеличенно громко.
Месяц закрыт наглухо, но вместо него другая неприятность, начинают посверкивать молнии. Они, правда, заливают землю не таким долгим и ярким сиянием, как ракеты, и все же этих мгновенных вспышек достаточно, чтобы враг заметил меня. Справа и слева по мне открывают стрельбу. Пули с коротким вжиком пролетают и впиваются в землю совсем близко, мое лицо несколько раз обдают фонтанчики пыли, одна из пуль ударяет в вещевой мешок, сильно рванув его в сторону. Если бы выше держал голову, ходил, а не ползал — она рванула бы меня.
Гроза ушла, не уронив ни единой капли дождя. Не видно молний, не слышно грома. Противник не пускает ракет, не ведет стрельбы. В небе ни луны, ни звезд, оно все в тучах. Надо все-таки уходить отсюда, где меня засекли и шарили.
Я не имею ни малейшего представления, что будет дальше, простоит ли эта тьма всю ночь или взорвется через секунду. И, не теряя времени на бесплодные гадания и предположения, снова ползу туда, где темней. Там может быть другой овраг, лес. Я без раздумья отдаюсь какой-то силе, которая властно, как магнит, тянет меня в темноту.
Удивительно, как все переменилось.