Когда фрицы подползают на бросок гранаты, Антон и дед Коваленков переползают в первую линию траншей и начинают работать оружием, а поотгонят фрицев — снова берутся за варево. У обоих удивительное спокойствие, и чем ни больше опасность, тем они хладнокровней.
Каша готова и, кроме того, чай. Сорокин смеется:
— Нашему Крошке дай спичку — он целый дом выстроит.
Отбито восемь атак. Немец, кажется, сыт, откатился дальше. Нет, это только маневр, взамен отступивших он пустил свежие силы. Укрываясь за деревьями и кустами, где ползком, где в полурост, быстрыми перебежками они подобрались почти вплотную к нам.
У бруствера наших окопов закипел ужасный бой, сразу и автоматный, и гранатный, и рукопашный.
У нас много жертв, наши цепи поредели, разорваны на маленькие звенья, группки. Комбат Сорокин перебегает, переползает по траншеям и кричит: «Малыши, куда? Стой, не робеть! Малыши, вперед, за мной! Орлы десантники, ни шагу назад! Всего по два фрица на брата. Не трусь, собьем!»
И те, что дрогнули, начали отходить, снова бросаются вперед, бодро кричат: «Ур-ра-а!..»
Рядом со мной дерется наш доктор. Бой достиг того критического момента, когда и докторам и санитарами приходится хватать оружие. Вот доктор выхватил из кобуры пистолет и положил перед собой на бруствер окопа. В тот же миг возле доктора очутился Сорокин.
— Доктор, убрать немедленно револьвер!
Доктор с радостной поспешностью сунул револьвер обратно в кобуру.
— Ни шагу назад, доктор! — продолжал Сорокин. — Разве вы не видали смерти?
— Конечно, видел. И много раз. Но… то были чужие смерти. А теперь вижу свою. Она совсем другая.
— Знаю. Не будет смерти, будет победа. Победа!.. — кричит Сорокин и перебегает в другое место, где угрожает неблагополучие.
Как верно сказал ты, наш милый, умный доктор! Ты, видевший много всяких смертей — ведь ты военный доктор, — признал, что сказать «я видел смерть» может только тот, кто видел не чужую, а свою смерть, видел не воображаемо, а явно, когда остается до нее меньше секунды, ровно столько, сколь занимает выстрел из автомата.
Так что не гордитесь, свидетели чужих смертей!
Был в этой атаке один очень опасный момент. В самый разгар схватки мы вдруг услышали сильную трескотню у себя за спиной. Все и вполне резонно подумали, что там тоже немцы и мы окружены. Некоторые из нас кинулись назад, на врага, который зашел с тыла, другие впали как бы в столбняк и прекратили огонь.
Если бы этот момент замешательства затянулся еще хоть немного, даже трудно сказать, чем бы все кончилось.
Спасли положение капитан Сорокин и дед Арсен. Они оба, один на правом, другой на левом фланге, рванулись вперед.
— Малыши, за мной! — кричал капитан. — За мной!
Мы любим этот призыв, в нем для нас звучит и любовь к нам, и гордость нами.
А дед закричал:
— Бей гада! У него и стрелять-то нечем, рубленым гвоздьем палит.
Сам дед за неимением патронов, когда воевал один, не раз заряжал свою бердану мелкорубленными гвоздями. Получив автомат и гранаты, он переменил мнение о гвоздяной рубленке: хороша она только в крайней бедности.
Крик деда «гвоздьем палит» рассмешил и ободрил нас, мы отбили атаку окончательно. Потом мы разобрались, что в тылу у нас никакой стрельбы не было, велась она с одной стороны, но разрывными пулями, которые, ударяясь о деревья, создавали полную картину пальбы. Дед приписал этот треск гвоздяной рубленке: она ведь летит не одной пулей, а щепотью, и треску от нее много больше.
Из оврагов быстро поднимается черная ноябрьская ночь. Атакующие откатились дальше, чем обычно, постепенно умолкли. Но моторы продолжают урчать, и шум их расползается все шире. Ясно, что немцы подбрасывают свежие силы, окружают лес, утром начнут новое наступление.
Прямо из боя — в дорогу. Еще хоронят убитых и перевязывают раненых, а наша цепь по-змеиному тихо-тихо, извиваясь и крадучись, выползает из Таганского леса.
Тяжелый двухсуточный переход при полном вооружении, по самому скверному бездорожью — по перепаханным полям, по оврагам, через старые и новые окопы. Нельзя ни говорить, ни курить, ни кашлять, ни чихать, ни сморкаться. Пить нечего. Давно опостылевшая десантская сухомятка — невареная картошка, дубовые желуди, капустные кочерыжки, что иногда находим по дороге, — окончательно не лезет в горло. А проглотишь силком — начинается рвота.
Особенно трудно достались вторые сутки. Ночь была лунная, зло лунная, назвали ее ребята, что не всякий даже солнечный день мог бы сравниться с нею. И вот в такую ночь мы, около тысячи человек, переходили чистое поле. А день, весь день сидели плотно, тело к телу, в маленьком, совсем обдутом перелеске, который огибала бойкая автомобильная дорога.
Из всей бригады весел и бодр, кажется, один Антон Крошка. Он трогает окружающих за ослабевшие ремни и говорит:
— Вот у меня ремень все на прежней, на сытой дырке. Я знал, что прямо из боя в поход. Нет, мерекаю, а я без каши не пойду. И вот оправдалось: кто смел, тот и поел.