Да, в нашем положении можно умереть сто раз на дню, высунь голову на вершок дальше — и тут тебе все: и смерть, и героизм, и вечная слава, и вечная память… Может, и вечные слезы кому-то.
Немцы бросают ракеты, стреляют. А нам с Танюшкой наплевать на это. Бросай, стреляй, бомби… Все равно есть счастье на свете!
И долго стоим молча. Она то берет мои руки в свои, — руки у нее горячие и трепетные, — то, будто спохватившись, начинает быстро поправлять мой вещевой мешок, чтобы лежал уютно и легко, то вздыхает и покачивает головой. В темноте ее лицо видится мне как бледное, мертвое пятно, без всякого выражения, а при свете ракет оно загорается таким сиянием, что я не могу уйти, не поглядев в него еще раз.
А расходиться все-таки надо. При вспышке новой ракеты мы припадаем друг к другу, крепко обнимаемся и долго целуемся, как в кино, что и дышать становится нечем. Потом Танюшка начинает отстранять меня и шепчет:
— Иди, иди. Скоро увидимся. Не сердись, что я так, по старинке… — и озорно благословляет меня широким крестом. Перекрестив три раза, быстро, без оглядки убегает назад.
Пока я под осенним ненастьем шастал от партизанского госпиталя до Настёнки, а потом лежал у нее в подземелье, месяц успел и народиться, и выкупаться, и уже изрядно вырос. Мне это на руку: в свете месяца отчетливо видны деревни, дороги, тропинки, лесочки, и я бреду уверенно, не блуждая.
В конце первой же ночи встает над горизонтом знакомый ветряк-инвалид, где оставил я Антона Крошку с Аленой Березкой. Беру прямо на ветряк, прибавляю шагу. Ночной горизонт не широк, и к рассвету я возле ветряка.
— Здравствуй, приятель! — До целого крыла, вздернутого вверх, и до култышек других, поломанных крыльев мне не дотянуться, и здороваюсь с ветряком прикосновением ладони к деревянной стенке. — Кто же изуродовал тебя, дружище? Ветер? Молния? Снаряды?
Намолчавшись в подземелье, я рад поболтать и с неодушевленным ветряком.
— Ну как ты теперь, один или есть постояльцы?
Сигналю фонариком, дудочкой, спрашиваю, кто есть.
Ветряк пуст. Значит, Антон Крошка… Нет. То, что ветряк пуст, ничего не значит, радоваться еще рано.
Уже достаточно светло, чтобы увидеть меня, и ради предосторожности обползаю вокруг ветряка на коленках, гляжу, нет ли тут свежей могилы. Никаких признаков. Вот теперь можно порадоваться: Антон Крошка, верней всего, поправился и благополучно ушел отсюда на сборный пункт бригады.
Теперь я могу спокойно дневать и забираюсь в ветряк. У меня нет никаких оснований не доверять ему: он долго и верно хранил Антона Крошку. Забираюсь на самый верх, под крышу. Здесь не очень уютно: сильно свищет ветер, не переставая рвется в полет уцелевшее крыло, отчего весь деревянный ветхий шатер мельницы дрожит, скрипит.
Зато на этом бую я не засну слишком крепко, не просплю свою голову. Кроме того, отсюда видно далеко-далеко во все стороны. А я люблю поглядеть на мир с высоты. У меня эта любовь с детства, когда мы с Федькой носились по холмам и высоткам Подмосковья. Потом она разрослась во время экскурсий на Урал и Кавказ. И наконец, служба в воздушно-десантных частях, учебные полеты и прыжки с парашютом сделали меня неболюбом.
И еще одно удовольствие лежать здесь, под крышей ветряка, — мне кажется, что я быстро еду, лечу, оттого и скрип и ветер. А после пресмыкательства на земле и под землей я сильно тоскую по езде, по полету.
Засыпаю с приятным воспоминанием, как ездил с отцом на Алтай. Во время разных сельскохозяйственных кампаний — посевной, уборочной — наша Чижевская МТС каждый год посылала своих трактористов помогать таким многоземельным краям, как Сибирь, Казахстан, Заволжье. Ездил на такую помощь и мой отец. Однажды, за год до войны, мы ездили вместе, он — трактористом, я — помощником. Был целый состав платформ с тракторами, а в хвосте одна теплушка для трактористов. Но я только забегал в нее поесть да попить, а ехал на платформе, возле нашего трактора, и спал там. Рассядусь, как тракторист, схвачусь за рулевую баранку, чтобы на крутом повороте не швырнуло за борт, и качу. А навстречу мне с шумом, с дымом, с ветром несутся пассажирские и товарные составы, плывут неоглядные поля спелой бронзоватой пшеницы, сосновые перелески и белоногие березовые колки, пестрые, будто прикрытые лоскутными одеялами, города, однообразно серые бревенчатые деревни, голубые извилистые реки и речки, в небе хлопотливо летают птицы, важно, неторопко передвигаются облака, иногда еле видимые, а иногда совсем невидимые, широко, могуче гудят самолеты.
Когда обгоняем подводы, пешеходов, кажется, что они идут навстречу нам, но идут нелепо — пешеходы вперед спинами, а телеги задками.
Ночью земля становится похожей на небо, ее окутывает синеватый небесный сумрак, и в нем зажигаются огни. Большими золотистыми роями сияют они в городах, тускло, грустно, редкими точками тлеют в деревнях, широкими сполохами мчатся по дорогам впереди машин, одиноко, вразброс, теплятся на полевых станах. Ночная земля красивей ночного неба.