Агата быстро привела себя в порядок, надела серый костюм. Когда она проходила мимо комнаты г-жи Дюберне, ей показалось, что кто-то стонет, и она остановилась. Да, это походило на длинный, животный стон роженицы. Она толкнула дверь: Юлия, не сняв шляпы, туфель и даже перчатки с правой руки, лежала на боку, поджав ноги. Она быстро одернула юбку, из-под которой виднелись распухшие ноги в полуспущенных черных чулках, и бросила за кровать испачканную чем-то темным салфетку.
— У меня давно не было приступа… хотя сейчас мне уже лучше: я приняла шафранно-опийную настойку… Если бы только не эта тяжесть…
Г-жа Агата взбила подушку и, сдерживая раздражение, сказала:
— На этот раз вы мне подчинитесь! Теперь ваша очередь подчиняться! Вы обязательно должны сходить к врачу. Вам нужно обследоваться.
Юлия Дюберне лежала с поджатыми губами, упрямо нахмурившись и даже не пытаясь возразить. Она сжала колени и положила свои маленькие руки, на одной из которых все еще красовалась перчатка, на живот. Она была по сути обыкновенной деревенской бабой, одной из тех женщин, встречающихся еще и поныне, которые предпочитают корчиться в муках, чем позволить мужчине, пусть даже врачу, осматривать и ощупывать это срамное отверстие, созданное природой, этот источник всяческих страданий.
— Вы часто прислушиваетесь к моему мнению, мадам, — настаивала Агата, снимая с нее ботинки, — вы оказываете мне доверие, но только не тогда, когда дело касается вашего здоровья, вашей жизни. А ведь я вами дорожу.
Г-жа Дюберне приоткрыла один глаз и неожиданно испытующе посмотрела на нее: а так ли это, действительно ли Агата ее любит? Ведь она — совсем другой человек, ей, в отличие от Юлии, не нужно принимать во внимание местные «табели о рангах», не нужно соблюдать разные «табу». Неужели у этой учительницы, у этой урожденной Камблан, «женщины с мозгами», есть еще и сердце, способное вместить любовь к матери своей ученицы? Г-жа Дюберне задержала на мгновение в своей влажной руке сухую худощавую руку.
— Успокойтесь, дорогая Агата, — сказала она, — моя мать страдала такой же болезнью. И не пользовалась никакими лекарствами, кроме святой лурдской воды. Болезнь изжила сама себя, и она умерла в восемьдесят четыре года, гордясь тем, что так ни разу и не позволила подвергнуть себя этим отвратительным обследованиям, которые, как позорное ярмо, висят над нашим полом.
Г-жа Дюберне вздохнула и прошептала:
— Я чувствую себя лучше. Если вы все-таки пойдете в церковь к благословению, — добавила она, — приведите Мари.
Г-жа Агата послушно склонила голову, но заметила, что у девочки не должно складываться впечатление, что за ней следят; главное — не потерять ее доверия.
— Я полагаюсь на вас, моя дорогая Все, что вы сделаете, что вы решите, будет хорошо. А то я ведь уже стала врагом своей дочери. Я рассчитываю только на вас, чтобы помешать этому несчастью, и если я вдруг умру…
— Замолчите, Юлия!
— Мне хочется надеяться, что здесь ничего не изменится и что Мари_
Она больше не могла говорить об этом; она стиснула зубы, крылья ее носа напряглись, и лицо сделалось похожим на маску: она словно репетировала роль покойницы. Затем глаза ее открылись, она улыбнулась Агате. Как обычно после приступа боли, ее неудержимо потянуло в сон. Учительница продолжала сидеть у ее изголовья, пока спокойное дыхание спящей не подсказало ей, что она свободна. Ботинки скрипнули. Она бесшумно закрыла за собой дверь.