...Когда творец создал Адама, все духи Земли склонились перед ним, кроме Демона Иблиса, созданного из чистого огня.
А была она стельная и молока давала много, хватало не только на всю их семью (а всех Добролюбовых было, не считая работницы, няньки и дворника, десять душ), но еще и оставалось на продажу жильцам. Заплатили за эту корову на базаре сорок рублей ассигнациями (тринадцать с полтиной серебром). То, что этакая корова внезапно так глупо пропала, было, конечно, большой утратой, но в конце концов не несчастьем же. И вот однако же даже тогда, когда Николай стал критиком Н. Лайбовым (это его первый псевдоним, а всего их было 37) и номера «Современника» с его статьями рвали из рук, — изо всех дней своей юности он чаще и больше всего вспоминал именно вот этот.
Об нем он и сейчас рассказывал своей собеседнице.
Она сидела рядом на стуле, он лежал на диване и говорил. Доктор разрешил ему сегодня встать, пройти по комнатам и посидеть у открытого окна. В Петербурге стояли сухие, очень ясные августовские дни. Чахоточные в эти дни, даже и столь же безнадежные, как он, оживают и чувствуют себя почти здоровыми. «Ему уже ничто не может повредить», — сказал доктор в соседней комнате Некрасову, и тот отошел и закусил губу — человек он был жесткий, малочувствительный и к слезам не склонный. А та, что сидела над умирающим критиком Лайбовым, та и не могла плакать. Она сидела, потупив голову, вышивала что-то мелкое голубым бисером и слушала. Говорил Добролюбов медленно, вдумываясь в каждое слово. И трудно было понять, отчего иногда что-то в нем содрогалось — от болезни или воспоминаний. Итак, стоял тогда канун нового 1862 года (значит, это случилось 9 лет тому назад, поняла она). Он уже совсем собрался идти к Лаврскому и даже надел шинель, как вдруг в комнату вошла матушка и сказала:
— Сбежала со двора Буренка! — лицо у нее словно улыбалось, а глаза были красные, с воспаленными подглазьями.
Он скинул шинель. Надо было что-то сейчас же делать. Он был старшим: через несколько дней ему должно исполниться 16 лет. На нем после отца лежал ответ за дом. Таков был неписаный закон семьи, и он его принимал и выполнял свято, — но что же можно сейчас сделать? Виновата раззява работница Аксинья — позабыла закрыть хлев, а дворник тоже не запер ворота, вот корова и ушла. А когда скотина уходит на Новый год — это всегда очень, очень нехорошая примета, и отец (несмотря на свой священнический сан, был он суеверен), конечно, очень будет расстроен. Это Николай сразу понял.
Ходили, искали, кликали. Она не отзывалась. Соседи и жильцы тоже ничего не знали. Значит, уже и не придет. Он сидел и думал об этом, как вдруг вошел отец. Он все еще был в рясе, значит, пришел из собора.
— Пропала корова, дети будут без молока, — объявил отец.
— Я знаю, папаша, — ответил он покорно и виновато.
Отец сел против него, постукал пальцем по столу и печально, хотя и безгневно сказал:
— Да, ты знаешь и ничего не делаешь. Ты искал ее?
— Весь дом искал, — ответил он.
— А ты нет. В этом и все дело.
Отец вздохнул и как бы в каком-то тяжелом раздумье покачал головой.
— Ты что, я вижу, уже собрался куда-то?
— Да нет, я просто... — и больше у него ничего не нашлось. Перед отцом он всегда робел. А тот все сидел, все постукивал и постукивал пальцами по столу и говорил:
— ...а что это значит? Сбежала корова — это значит, что семья останется без молока, раз; пропадут сорок рублей, два; да еще сорок придется потратить на новую, три; итого восемьдесят рублей. Великие деньги! Где их взять? От жильцов чистого дохода остается в год сто тридцать рублей, остальное уходит на выплату процентов в строительную контору. Дом-то все еще не наш, но ты и об этом не думаешь.