— Горе на меня нахлынуло такое, что я позабыл о своем страхе. К панскому двору дорогу я знал хорошо: отец меня туда часто брал, и панна Марта за мной присылала. Дорога не длинная. Летел я, как стрела из лука, падал, — слезы глядеть мешали, — но все-таки добежал. Лакей сначала не хотел, было, меня пускать, но увидел, что прибежал ребенок, плачет, и пустил. Я пробежал через столовую в кабинет пана Бенедикта, упал к его ногам и зарыдал. Он стоял между камином и письменным столом. В камине горел огонь, а все ящики письменного стола были выдвинуты. Помню, больше чем на него самого, я обратил внимание на его тень на стене, и показалось мне, что на этой тени все волосы встали дыбом, как поставленный стоймя сноп колосьев. Он наклонился ко мне, — узнал меня, — и на ноги поставил. «Что тебе нужно?» — говорит. Я от плача только и мог сказать ему: «Дядя говорит, что пан Андрей — сюда!..» — и показал на лоб. — «А мой отец — сюда» — и показал на грудь. И еще сказал: «Обоих нет!» Только что я сказал, как в комнате раздался не то человеческий вопль, не то звериный рев… Только тогда я заметил, что в углу кабинета сидела жена пана Андрея, которая теперь свалилась со стула. Свалилась она и лежала на спине, лицо ее было бледно, как полотно. Пан Бенедикт обеими руками схватился за голову, дернул звонок так, что тесемка осталась у него в руках, а когда вбежала панна Марта, показал ей пальцем на вдову Андрея, а сам выбежал из комнаты. Я побежал за ним, но догнать его не мог, — сил не хватило, — а когда пришел в нашу хату, вижу — пан Бенедикт о чем-то разговаривает с дядей. Одно только слышал, как Бенедикт спросил: «А Доминик?» Дядя указал на руки и ноги и сделал знак, как будто их скручивают веревкой; он стоял, прислонившись к стене, ноги его тряслись, а с волос мелкими каплями еще струилась вода. Пан Бенедикт не вскрикнул, не заплакал, он подошел к окну и застонал так, как стонет только умирающий.
— Страшно! — вырвалось у Юстины.
Ян, как будто вспомнив о ее присутствии, вдруг обернулся к ней и увидал, как слезы медленно, одна за другой, сбегают с ее опущенных ресниц. Он прикоснулся к ее плечу.
— Посмотрите, пани!
Юстина остановилась и только теперь заметила, что они находятся в лесу. В эту минуту в первый раз она обратила внимание на немолчный хор птичьих голосов вокруг, на свежий воздух, пропитанный смолой.
— Взгляните вперед, пани! — повторил Ян.
То, на что он указывал ей, было большой поляной, замкнутой волнообразной цепью холмов, поросших ярко-зелеными соснами и елями. В глубине поляны, под густой тенью деревьев, возвышался небольшой холмик правильной формы, — очевидно, насыпанный руками человека.
Ян в молчании указывал Юстине этот холмик. Она молча кивнула головой: она поняла, что это братская могила.
— Сколько? — тихо спросила она.
— Сорок человек, — ответил Ян и прибавил шагу.
Сухие черные шишки затрещали под их ногами, зашелестел в елях пушистый хвост убегающей белки, заливисто засвистел дрозд; где-то подальше звонко распевали щеглы, а еще дальше ворковали дикие голуби и со всех сторон гулко раздавалось мерное постукивание дятлов.
Откуда-то, шумно хлопая крылышками, с пронзительным чириканьем взлетела целая туча мелких лесных воробьев; краснокрылая сойка мелькнула лазурью оперения и уселась на ветке сосны; в воздухе, заглушаемые запахом прели, поднимались, словно из огромной курильницы, ароматы можжевельника, древесной смолы и богородской травы.
Когда Ян и Юстина остановились у могилы, кое-где поросшей прямыми и высокими стебельками колокольчиков, которые, казалось, вот-вот зазвенят от малейшего дуновения ветра, Ян снял шапку и медленно проговорил:
— Точно как в песне:
Прошло четверть часа, полчаса, час, а Юстина все сидела у подножья могилы, погруженная в неизведанные ею до сих пор чувства.
Дитя печального, серого, однообразного времени, Юстина не помнила этих бурных минут, которые охватывают пожаром и наполняют страстью сердца даже самых дюжинных людей.
Ее колыбель стояла среди мрака и молчания, прерываемых только робким шопотом мелких дел и делишек либо жалобами ветра, замкнутого в тесном пространстве.
Росла она в атмосфере домашних невзгод и неприятностей, огражденных от остального мира высокой стеной, созревала под влиянием восторгов и горестей, берущих начало в ее же сердце. Все, что окружало ее, жило мелочными заботами о сегодняшнем дне, редкими радостями и надеждами, постоянными горестями и разочарованиями, всегда только личными, обыденными, ничтожными.