В гостиной, в нижнем этаже, Клотильда играла на фортепиано. Когда карета загремела у крыльца, музыка смолкла, потом снова послышалась и снова смолкла. Однако через несколько мгновений Клотильда начала какую-то бравурную пьесу, но играла неровно: то вяло, то слишком громко. В ее искусной игре сказывалась талантливая ученица крупнейших музыкантов; но теперь, в ожидании разговора наверху, она дрожала от волнения и, наконец, уже не владея собой, совсем умолкла, когда Зыгмунт входил к матери. Чувствовалось, что это дитя, одиноко игравшее в большом пустынном доме, охвачено нестерпимой мукой и тревогой.
Когда Зыгмунт вошел в комнату матери, с первого взгляда можно было догадаться, что всю дорогу от Корчина до Осовец его волновали бурные чувства и что под влиянием их он принял какое-то энергическое решение. Зыгмунт поцеловал руку матери и сел напротив нее около стола, заваленного газетами и книгами.
— Винцент сказал мне, что вы хотели меня видеть, как только я возвращусь. И я также, возвращаясь из Корчина, решил переговорить с вами о важном деле…
Она посмотрела на него; в ее глазах мелькнуло беспокойство.
— Я слушаю тебя, говори. Может быть, мысли наши сошлись, и мы будем говорить об одном и том же.
— Не думаю. Я даже уверен, что вы никогда не думали о том, что я предложу вам теперь, вернее — о чем хочу умолять вас.
Он ласково, нежно улыбнулся, матери и, наклонившись, снова поцеловал ее красивую белую руку.
— Porions… — шутливо начал он, — вы будете очень удивлены моим предложением… испуганы даже… Oh, comme je te connais, ma petite, chere maman! Но, хорошенько обдумав дело, вы, может быть…
— Я слушаю тебя, — повторила она, и ее чудесные глаза, потускневшие от слез и горя, с невыразимою любовью остановились на голове, склоненной к ее коленям, — на голове сына, на котором сосредоточивались все ее надежды и упования, все мечты, вся гордость.
Зыгмунт поднял голову, но не изменил позы и доверчиво, с той же ласковой улыбкой заговорил, не выпуская руку матери из своей руки:
— Не правда ли, мама, что я у твоих ног провел детство и юность так, как должна была проводить их la belle au bois dormant, сладко дремлющая в хрустальном дворце, посреди заколдованного леса, которого не видела и из которого к ней долетали только благоухание цветов и трели соловья? Не правда ли, chere maman, что вы тщательно устраняли меня от всего будничного и пошлого и взамен этого развивали во мне тонкие чувства, приучали к возвышенному, идеальному, — не правда ли?
— Правда, — ответила пани Корчинская.
— Также, правда и то, что вы предназначали меня к высокому поприщу и поставили мое воспитание так, чтоб я не хотел, не мог смешиваться с серою толпой, — ведь да?
— Да.
С возрастающею нежностью, которую не могли победить глухие подозрения, она вслушивалась в его плавную речь и чувствовала ласковое пожатие его мягкой выхоленной руки. Таким, каким он был в настоящую минуту, — ласковым, поэтичным, — Зыгмунт всегда очаровывал ее. Одну ли ее? И та женщина, с которой он только что расстался, которая когда-то упивалась звуками его голоса, и другая, почти еще ребенок, которая, отдала ему безраздельно всю свою невинную душу и теперь, одна в этом доме, изнывала в слезах и тревоге, и многие, многие другие знали всю силу обаяния Зыгмунта.
— Не правда ли, что потом вы сами послали меня в широкий свет, где я так много лет провел среди чудес науки и искусства… что за это время совершенно отвык от здешней монотонной бессмысленной жизни, с которой, впрочем, я никогда не имел ничего общего, так как и раньше жил в созданной вами обстановке, как заколдованная принцесса в своем хрустальном дворце? Не правда ли, лучшая и разумнейшая из, всех матерей?
— Правда. Но чего ты хочешь?
— Я хочу, прежде всего, ma chere maman, сказать, что за все, сделанное вами для меня, я горячо, бесконечно благодарен вам…
Он поцеловал несколько раз ее руку.
— Потом… так как совершенно невозможно, немыслимо, чтобы после такого прошлого я остался навсегда привязанным к этому клочку земли, к этим коровникам, амбарам, сараям… que sais-je?.. к этому ужасному Ясмонту, который каждый вечер приходит морить меня докладами о хозяйстве, к этим грубым и вместе с тем жалким соседям… Разве это возможно? Дорогая мама, разве кто-нибудь, зная мою подготовку, зная мои потребности, мой широкий кругозор, может требовать этого от меня?
Он широко развел руками, на лбу его прорезалась морщина. Всецело, до глубины души он был уверен, что такое требование было бы абсолютно невозможным и несправедливым. Пани Корчинская молчала. До некоторой степени она оправдывала жалобы сына, помнила хорошо о своих собственных антипатиях и неудовлетворенности.
— Я тебя вполне понимаю, — задумчиво сказала она. — Все, что ты перечислил, тебе, конечно, перенести трудней, чем кому-нибудь другому. Но, дитя мое, ничья жизнь не может быть свободна от горя, борьбы, страданий и исполнения трудных…
Зыгмунт быстро вскочил с места.
— Благодарю! Для меня совершенно достаточно этих страданий и борьбы. Они унесли два года моей жизни.