«Зачем я все-таки еду? Я не хочу, но еду…»
От узкого, грохочущего, визжащего трамваями перекрестка Пятницкой повернули в какой-то кривой переулок, затем выехали на просторную, бело залитую солнцем мостовую — и отдалился грохот трамваев, пошли справа и слева разно покрашенные деревянные заборы под тополями, двухэтажные дома с чердаками, низкими окнами; замелькали сквозь давно снятые ворота заросшие травой зеленые дворики, дощатые сарайчики в глубине их, обитые ржавым железом голубятни с сетчатыми нагулами — всюду зелень, солнце, тени, дремотное спокойствие летнего дня.
— А что… — сказал Валерий. — В этом что-то было! Тишина, покой, пуховая постель и жаркие объятия покорной жены на удобной кровати. Завидую замоскворецким купцам. Жили себе, почесываясь. И понятия не имели, что такое бикини или радиация. Ошеломлял лишь размер самовара у соседа. А, старикашка?
— Трепач ты высшей марки, — проговорил Никита, потирая все еще болевший висок. — Я сразу это заметил. Можешь трепаться тридцать часов в сутки. Неужели не надоедает? Потом, все эти «старикашки» и всякая такая дребедень устарели давно.
— Не следишь за современной литературой, Никитушка. А литература — что? — Валерий засмеялся. — Литература отображает и изображает жизнь.
— Ну, можно все-таки помолчать? Честное слово, как включенный магнитофон. Неужели не устаешь?
— Будущая профессия, милый. Я же историк. Бесконечная тренировка языка. Привык. Язык мой — хлеб мой.
— Именно хлеб! Вчера ты здорово резал правду-матку профессору, заслушаешься! Хорошо, что не полез к нему целоваться. Все к тому шло. Но, скажи, для чего ты начал тот спор?
— Дитя ты, дитя! Наша пикировка с тобой бессмысленна. — Валерий опять засмеялся. — Ты, Никитушка, ходишь еще в детских штанишках наивности. А жизнь не апельсин. Вся соткана из противоречий. Всё. Прекращаю дискуссию. Приехали.
Он круто повернул машину во двор, тесный от деревянных сараев, и, не сбавляя газа, проехал в узком проходе меж оград сочно зеленеющих палисадников, остановил машину на заднем дворике, тихом, знойном, сплошь заросшем травой и ромашками. Низкий одноэтажный дом был едва виден под разросшимися деревьями; на старых его стенах, на скосившемся крыльце, на новой «Волге» под навесом — везде желтели солнечные пятна; и потянуло сразу чуть сыровато от земли, пресно запахло травой, и повеяло чем-то провинциальным, покойным от разомлевших на жаре нежных ромашек в палисадниках, от ветхих, рассохшихся ступеней крыльца дома, в пустых окнах которого стояла прохладная полутьма.
Никого не было здесь. Валерий посигналил дважды, распахнул дверцу и крикнул:
— Привет, провинциалы! Мирно спите? Или все смылись из этого дома?
И Никита, вылезший из машины вместе с Валерием, несколько напряженный от этой деревенской тишины маленького, совсем не московского дворика, увидел, как из-под «Волги» высунулись мускулистые, с задранными штанинами ноги в кедах, задвигались по траве, затем глуховатый голос спокойно ответил:
— А без ажиотажа можно?
Валерий присел на корточки.
— Привет, Алеша! Вылезай! И принимай гостя.
Мускулистые ноги в кедах не спеша выдвинулись из-под машины, видно было, как задралась рубаха, обнажая плоский сильный живот, и Алексей вылез из-под «Волги», сел на траве — рукава до локтей засучены, руки измазаны маслом; тыльной стороной ладони провел по смуглой щеке, внимательные темно-карие глаза изучающе оглядели Никиту с ног до головы, задержались на его настороженном лице.
— Здорово, Никита, — проговорил Алексей. — Мы ведь с тобой почти незнакомы. Только вчера мельком виделись.
— Здравствуйте, — неуверенно сказал Никита.
— Не здравствуйте, а здравствуй, — поправил Алексей и вытер руки тряпкой, не спуская прищуренных глаз с Никиты. — Пойдем, брат. На крыльце покурим. А ну-ка, Валька, — он строго кивнул Валерию, — возьми масленку да смажь рулевые тяги. Только как свою. Ясно?
Он был среднего роста — не выше Никиты, но крепче, прочнее его; плотная, прямая шея, мускулистые руки, лицо загорели дотемна, лишь узкий треугольник кожи на груди в распахнутом вороте сатиновой рубашки, совсем не тронутый загаром, был неправдоподобно белым.
— Значит, приехал, Никита? Вот теперь, кажется, познакомились.
— Ваша мать, Ольга Сергеевна, сказала мне… — проговорил серьезно Никита.
— Ольга Сергеевна не моя мать.
— Я… я не понял, — пробормотал удивленно Никита.
— Садись сюда, — сказал Алексей, указывая на ступени крыльца. — Хочешь папиросу? Так вот объясняю: Ольга Сергеевна — вторая жена Грекова. Я не ее сын. Валерий — да. Ясно?
Распыленный тополиный пух мягко летел, плыл в воздухе над зеленеющими палисадниками, над тепловатыми деревянными ступенями крыльца, осторожно цеплялся за ромашки, за траву, ложился невесомыми островками. Набухшие тополиные сережки, лопаясь, падали с легким шорохом на полированный верх машины, под которой, насвистывая, проворно елозя кедами по траве, постукивал пневматической масленкой Валерий; он, видимо, делал это не в первый раз. И Никита, чувствуя на щеке скользяще-щекотное прикосновение рассеянного в воздухе липкого пуха, проговорил не совсем твердо: