Иван Сергеевич сердился, но Валентина не послушала его и согласилась читать на вечере. Дама-патронесса вспомнила, что забыла написать день и место, и послала к Валентине своего сына, правоведа, очень изящного мальчика, если смотреть с общепринятой точки зрения, только слегка извивающегося. Он постукивал шпагой, блестел золотом мундирчика, с левой руки не снял перчатки, и к каждому слову прибавлял: «Матап просила…», «татап хотела…», «шатал мне поручила…».
Валентина ему, очевидно, понравилась, потому-что он был к ней гораздо любезнее, чем ему поручила maman. Любезность его, слова сквозь зубы и в нос (мальчик подражал еще далеким от него идеалам брата кавалергарда и кузена, чиновника особых поручений) казались Валентине странноватыми и докучными. Вероятно, у себя дома, за добрыми знакомыми своей мамаши, он ухаживал несколько иначе. Здесь он был свободнее – ведь Валентина дама не их круга, она читает на эстраде. Возможно, что эти мысли даже и не шевелились под узким черепом правоведа, но были соответственные, инстинктивные ощущения.
Посещение молодого графа заставило Валентину опять призадуматься. Но потом она махнула рукой и стала готовиться к вечеру.
Чем дальше шло время, тем настроение ее становилось хуже, тем меньше ей хотелось читать. Чтобы иметь хоть одного друга в зале, она дала билет Кириллову (графиня, как знак величайшего доверия, прислала ей несколько билетов для раздачи). Теперь она послала два билета Звягину.
Она пошла обедать к брату, который обедал раньше. Брат был угрюм. Они молчали, пока не подали кофе.
– Что же ты сердишься, Ваня? – тихо проговорила наконец Валентина. – Если б я знала, что это тебе до такой степени неприятно… Это – мелочь.
– Мне всегда неприятно, когда ты засоряешь душу, – ворчливо проговорил Иван Сергеевич. – А мелочей нет. Все мелочи важны.
– Мы различны, – сказала Валентина. – Ты какой-то неумолимый. Ты оттенков не понимаешь. То, что было плохо вчера – сегодня может быть извинительно. Есть разные соображения…
– Ах, компромиссики, компромиссики? Нехорошо ехать туда, где глупые и невежливые бабы так смотрят на тебя, как будто делают тебе благодеяние; но с другой стороны можно послужить искусству и хорошо прочесть стихи! Нелепо опекать вечных идиотов и умирающих старух, но с другой стороны Баратынский гений и нельзя его не почтить. Эх вы, с одной стороны, с другой стороны… Я, друг мой, математик. Я все, что надо перед собой ясно видеть – ясно вижу, а ты меня неумолимым называешь. Умоли, пожалуйста, прямую линию, чтобы она не была кратчайшим расстоянием между двумя точками. Она не может. Ну и я не могу видеть какие-то две стороны, и рассуждать, и колебаться, когда вижу один факт. Ты, пожалуйста, меня не раздражай.
Валентина знала брата, она умолкла и только вздохнула. Через несколько минут она поднялась.
– Прощай, мне одеваться пора. Можно зайти к тебе вечером, если ты не будешь спать?
– Нет, нет, расстроишь только меня на ночь. Лучше завтра.
Валентина поцеловала его в лоб и вышла.
Звягин получил от Валентины два билета, но на них не стояли ни ряд, ни цена, ибо все билеты были сделаны равными, а платили за них кто сколько хотел и мог. И когда Звягин приехал во дворец Нератькова и вошел с Юлией Никифоровной в залу – двух кресел рядом он уже не нашел. Юлия Никифоровна поспешила сесть на первый свободный стул, а Звягин пошел вперед по узкому и тесному проходу, ища глазами, куда бы сесть. У стены, налево, он заметил белокурую голову Кириллова и отвернулся. Наконец, он увидал впереди, почти у самой эстрады, незанятое кресло, даже несколько. Передних рядов избегали. Кавалергарды стояли толпой у двери, но не садились вперед. Звягин без лишних церемоний забрался во второй ряд, сел и принялся разглядывать залу. Он даже радовался, что Юлия Никифоровна осталась в другом месте: она почему-то стесняла его в обществе и часто мешала слушать, нарушая впечатление каким-нибудь неподходящим замечанием.
Звягин был взволнован и старался успокоить себя, внимательно рассматривая окружающее. Зала была длинная, узкая, в два света, яркая и веселая от электрических цветов, наклоняющих вниз стеклянные головки. Окна вытягивались кверху и казались непомерно высокими. Эстрада была устроена по-домашнему: небольшое возвышение, заставленное цветами, рояль, столик с двумя свечами, несколько стульев.