Вальцев сразу вышел из своего бездумного забвения – слово заставило вздрогнуть его душу. Он обернулся вправо, где был город. Над сразу почерневшими зданиями, еще окруженная заревом, еще совсем низко, стояла большая красная луна. И только на одну минуту, при первом взгляде, Вальцеву показалось, что она стоит: он сейчас же заметил, что она не стоит, а легко и быстро поднимается, гораздо легче, чем луна совершенно полная. Вальцев следил, как плывет вверх, бледнея, холодея и уменьшаясь, ее молодое серебряное тело. Озаренные небеса просторно раздвинулись. Замерцавшие было звезды стерлись, уступая дорогу одинокой царице. Уже полузаметные, зеленоватые тени поползли от берега. Вот, сейчас она подымется выше, еще выше и заглянет в тяжелое зеркало канала… Но Вальцев вдруг почувствовал в это мгновение, что он что-то забыл, и забытое его тревожить. И луна ему странно не близко сегодня с ее холодным взором, ее зыбкими отражениями. Он подумал о своей одинокий комнате, удлиненной бесконечностью отражения, – и опять поднялась тревога о забытом, о нужном, о чем-то непохожем на одиночество. Луна заглядывала ему в глаза, а он хотел отвернуться. От воды веяло нестерпимой свежестью и сыростью, Вальцев вздрагивал невольно. Он снова подумал о своей комнате – и вдруг сразу вспомнил: он совсем не должен идти домой, он сегодня вечером обещал быть у Зарницыных. И как это он мог забыть! Уже больше недели он ходит к ним почти ежедневно. Сегодня в первый раз он обещал посидеть вечер. Мери очень просила. Последнее время ей стало лучше.
– Luna! – сказал Вальцев Гвидо, когда они подъехали к Пьяцетте.
Гвидо его не понял.
– Да, синьор, она сегодня удивительная. Она в кругу, точно заколдованная.
– Нет, что вы! я говорю, что вы меня свезете в гостиницу «Lunas»! – крикнул Вальцев почему-то раздраженно.
Впрочем, он сейчас же успокоился. Он и вообще успокоился, когда вспомнил, наконец, это тревожившее его забытое обещание, и знал, что через минуту будет среди милых, добрых людей. Он даже и перестал, раз вспомнив, думать о Зарницыных. Он опять смотрел в глубь своей души, полной до краев светом неподвижной, несмертной любви. Когда он отводил взор или закрывал глаза – он все равно видел свет, как видят розовый день сквозь закрытые веки. Она, Елена, была от него дальше, чем этот месяц, на который он теперь опять смотрел, склонившись к ясной воде канала. Не все ли равно? Разве есть далекое и близкое – в Боге? Есть только Бог.
– La «Luna», signore![24]
Гондола тупо и мягко ударилась о деревянный столб. Вода встрепенулась и теперь, мерно качаясь, билась о гладкие каменные ступени.
Вальцев очнулся и вышел.
– Что с вами? Отчего у вас такое лицо? – тревожно спросил Вальцев, встретив Поликсену Дмитриевну в первой комнате. Тут было неуютно и темновато, на столе горели две высокие свечи.
– Боже мой, наконец вы! – вскрикнула негромко Поликсена Дмитриевна. – О, как я вам рада! Знаете, с Меричкой было очень дурно. Видите, как я измучена. Вообразила она, что вы не придете и уехали. Я, говорит, по глазам вижу, что я ему противна, что он меня презирает… А без него я жить не могу, я, говорит, умру. И так это она сказала, Степан Маркович, что мне и в голову не пришло усумниться. Вы мою девочку не знаете, а я знаю. Она вся в одном узле, в одной точке. И уйдете вы – она, действительно, сейчас же и умрет. Это так и надо принять.
Ужас и жалость охватили душу Вальцева. Он вдруг вспомнил кроткие, блестящие глаза, прикосновение ее детской, нервной и теплой ручки… Какое безумие! Из-за него! этот ребенок! Но надо помочь, надо что-нибудь сделать.
– Поликсена Дмитриевна, я… Что, ей теперь лучше?
– Да, она заснула, я обещала разбудить ее сейчас же, как вы придете. Но сядем на минутку, поговорим пока, – прибавила она очень серьезно.
Они сели. Свечи, мерцая, освещали красивую наклоненную голову Вальцева с легкими, слегка седеющими, кудрями. Поликсена заговорила медленно, тихо, почти строго.
– Степан Маркович, я могу говорит с вами открыто, как человек с человеком, потому что мы оба люди и оба очень несчастны. У меня на свете есть только моя девочка, и я ее потеряю. Вы любили… женщину, от которой имели одно горе. Мы оба знаем – что такое душевная мука и потому должны очень жалеть других людей, которым тяжело. Понимаете, особенно жалеть! Может быть, это нам все послано было для того, чтобы мы умели стать щедрыми и милостивыми. Сегодня вы можете мое горе облегчить и снять жалостью, завтра – я ваше. Любить людей надо жалостью, Степан Маркович. И выше этой любви нет.
Вальцев вдруг поднял голову и взглянул Поликсене Дмитриевне прямо в глаза. Она их не отвела.
– Зачем вы мне говорите это? Я знаю, я сам все это в себе передумал. Я вам – помните – говорил тогда, что у меня жалость – широкая, как любовь. Я тогда именно о такой неизлечимой, невыносимой жалости думал, которую чувствуешь, только уже зная, что такое человеческая боль. Как надо еще жалеть? Что надо сделать? Я сделаю, потому что все понимаю…
– Теперь надо не оставлять… ее, – сказала Поликсена тихо. – Убьете ее, если оставите.