– Ты будешь думать, что я тебя не люблю, – повторила она. – Скажи, ты не думаешь этого? Я не хотела заболеть, я не виновата. Но я твоя, во всем, совсем. Делай со мною что захочешь.
Он сел на край кресла, обнял ее, прижал к себе пушистую, горячую головку, гладил ее волосы, качал ее как ребенка.
– О, милая, не думай ни о чем. Я верю тебе, я знаю, что меня ты любишь. Разве ты не чувствуешь, что я верю?
Маргарет, слабо улыбнувшись, доверчивее прижалась к нему. Туман, наполнявший душу Дмитрия Васильевича, стал редеть, но в душе осталось что-то едкое и большое, такое большое, что не было там теперь места ничему другому. Он всматривался ближе, еще ближе и, наконец, узнал, что это – жалость. Но жалость особенная, неслыханная, всепоглощающая. Он даже усомнился на мгновение, точно ли это жалость: слишком она была злая. От нее стояла физическая боль в груди, такая ясная, что он даже форму ее ощущал: треугольник, – верхушка захватывала место, где должно быть сердце.
И страданье это росло с каждой минутой, страдание и удивление перед ним, таким новым. Он внимательно следил за его ростом, не зная, как же будет через несколько времени, если оно не остановится?
Точно треугольник, лежавший у него в груди, был железный, и точно он становился теплее, теплее, горячее, горячее, пламеннее, пламеннее…
Он все гладил волосы Маргарет, смотрел сверху вниз на ее розовое, больное лицо, на закрытые глаза. И вдруг ему пришло в голову: а где же те слова, которые все твердила душа?
Он спросил свою душу. Она не отзывалась, молчала, как мертвая. Только жалость, громадная, страшная, тупая, ворочалась там, да вгрызалась медленно все глубже и глубже. Ни о чем нельзя было думать, кроме нее, потому что ничего больше не было.
– Маргарет, – начал он, пугаясь своего голоса, с единым желанием заставить ее открыть глаза, посмотреть на него, с желанием убедиться, что она еще живет и любит. – Ты не спишь, Маргарет? Послушай: вот ты боялась меня, боялась сказать мне, что больна. А… знаешь ли? Только – ты понимаешь, как это важно? Знаешь ли, мне кажется… что я тебя люблю. Я люблю. Слышишь?
Душа молчала. Он говорил ей эти слова в последнем отчаянии, нарочно, не ощущая их, как прежде, – а лишь с расчетом как-нибудь утолить ненасытимую жалость, которая душила.
Маргарет порывисто подняла голову и взглянула ему в глаза загоревшимся, почти светлым взором.
– Это правда? Это правда? Ты не обманываешь меня, ты не жалеешь меня, потому что я больна? Ради Бога, скажи, это правда?
И с прежним отчаянием он повторил:
– Это правда.
Маргарет опять опустила голову и проговорила едва слышно:
– Я никогда не была счастливее. У меня нет для тебя слов.
Дмитрий Васильевич не спал в эту ночь ни минуты, прислушиваясь к частому, но ровному дыханию спящей Маргарет в соседней комнате. Он и не ложился, а то сидел у стола, опустив голову на руки, то ходил из одного угла длинной полутемной комнаты в другой, неслышно ступая по мягкому ковру.
Боль была все та же, – тупая и разъедающая, – и он понял, что ни о чем не может думать, кроме нее. Она съела все его мысли, съела, убила и те, еще не родившиеся, несоз-нанные слова, которые жили у него в душе, пугали и радовали его, – слова любви. Душа глубоко молчала.
Но зато свою боль, эту жалость, он продумал и понял до конца. Жалость была человеческая, тельная, – к ней и к себе равно. Каждый волосок Маргарет, воспоминание об ее маленьких детских руках, о кончике розового, горячего уха, о выражении скинутых туфелек у ее постели – все кололо его до неистовой боли. Это есть, и этого не будет: она умрет. Потом он видел себя у ее постели, когда она станет умирать, старался представить себе тогда свою боль – и не смел, не мог, отвертывался. Он хотел бы заплакать и чувствовал, что губы его почему-то улыбаются, и от этой невольной судороги ему становилось еще страшнее.
Он раньше никогда не думал, что Маргарет умрет. И как только в первый раз эта мысль пришла, она сделалась уверенностью, и он не хотел с ней бороться.
Все, кроме этого одного, он забыл.
Когда на другой день Шадров провожал доктора в коридор, он уже знал, что скажет ему.
– Заболевание острое, – начал доктор. – Не могу утверждать с точностью, но есть основания предположить туберкулез. Впрочем, это покажет исследование. Пока – нужна большая осторожность.
– Скажите, Михаил Павлович, – произнес Шадров твердо, – а вы не советовали бы переменить климат? Больная не привыкла к Петербургу. Ривьера или берег Адриатического моря…
– Очень советовал бы. Я не знал, есть ли у больной возможность уехать. Мое правило – давать подобные советы с осторожностью. Но я все-таки не обусловливаю выздоровление именно отъездом. Она может очень скоро поправиться там, а здесь, во всяком случае, будет долго больна. Конечно, следует ехать. На Ривьере теперь еще не жарко, морской воздух может дать блестящие результаты.