— Помилуйте, господин начальник, — зашевелил он побелевшими губами, — за три месяца харчей только вдвое больше вышло… Не может этого быть: ошибка тут вышла…
Сикорский сделал гримасу и сказал:
— Вы что ж, проверки хотите?
— Пусть сами Артемий Николаевич проверят: они ж, наверно, не захотят обидеть несчастного человека.
— Хорошо, я скажу ему.
Подъезжая в тот вечер к дому, Карташев увидел темную фигуру у своих дверей.
— Кто?
— Я, Савельев.
— Заходите.
Савельев вошел вслед за Карташевым в темную комнату и повалился на колени.
— Не погубите, Артемий Николаевич, не погубите! Не может быть, что всего триста кубов наработано. По народу не может быть меньше тысячи кубов, и то только-только вчистую выйду…
— Встаньте, встаньте, — поднимал его Карташев.
Но Савельев грузно сидел на своих коленях и продолжал:
— Я был у начальника дистанции, он разрешил вам перемерить меня, я нарочито его самого не звал: не погубите, Артемий Николаевич! Ведь пропал я совсем!
— Я завтра же перемеряю. Конечно, может быть, я и ошибся…
Савельев встал с колен. От отчаяния он перешел к надежде. Он заговорил облегченно:
— Ох, ошиблись, ошиблись, Артемий Николаевич, и, бог даст, завтра все исправите.
Карташев протянул ему руку и вдруг почувствовал в своей руке бумажку. Это была вчетверо сложенная десятирублевка.
Сердце его тоскливо сжалось.
— Нет, нет, господин Савельев, не нужно, совершенно не нужно. Вот вам крест, что я и без этого сделаю все, что могу.
Савельев растерянно прошептал:
— Простите Христа ради, — и вышел из комнаты.
Тяжелое, тоскливое волнение охватило Карташева.
— Сам виноват, сам виноват, — твердил он в отчаянии, идя к Сикорскому.
— Савельев недоволен вашим обмером, — сказал ему Сикорский.
— Это такая ужасная история…
И Карташев рассказал, как он изо дня в день одолжался у Савельева салом.
Сикорский мрачно слушал.
— Ах, как нехорошо, — сказал он, когда Карташев кончил.
Он покачал головой и досадно повторил:
— Очень некрасивая история.
Карташев сидел, переживая отвратительное чувство унижения.
— Сколько приблизительно могли вы съесть у него сала?
— Я не знаю… Месяца два я ел каждый день по несколько ломтиков.
— Фунт в день?
— Не думаю.
— Будем считать фунт, будем вдвое дороже считать: по двадцать копеек за фунт, — двенадцать рублей. Заплатите ему тридцать, пятьдесят рублей заплатите. Сделайте завтра новый обмер, а там завтра я в вашем присутствии произведу с ним расчет. Ай, ай, ай…
Долго еще качал головой Сикорский.
Уйдя от Сикорского, Карташев обходной дорогой, чтоб не проходить мимо Дарьи Степановны, пробрался прямо к себе.
Не зажигая свечи, он разделся и лег, торопясь поскорее уснуть. Но сон бежал от него. Чувство обиды и раздражения все усиливалось. Сердился он и на себя, и на Сикорского, так строго отнесшегося к нему. Но под обидой и гневом неприятнее всего было чувство унижения. Что-то давно забытое, давно пережитое напоминало оно ему. И вдруг он вспомнил и мучительно пережил далекое прошлое.
Он был тогда гимназистом первого класса. По случаю весенней распутицы он жил тогда в городе и только по субботам ездил домой, возвращаясь в понедельник в город. Жил он у брата отца, угрюмого сановитого холостяка, занимавшего большую квартиру в первом этаже на главной улице. Громадные венецианские окна выходили на улицу, и он отчетливо помнил себя в этой квартире с высокими комнатами, маленького, затерянного в ней, всегда одинокого, так как дядя или не бывал дома, или сидел в своем кабинете.
Он помнил себя сидящим на подоконнике этих громадных окон, как смотрел он на проходящих, как слушал шарманку, как тоскливо замирали ее последние высокие ноты в весеннем воздухе.