Ночь была такая тёплая, ясная, звёздная.
Но было ещё не поздно, в воздухе над городом носился глухой шум жизни, — жизни, в которой так много лишнего и так мало необходимого.
Как поймали Семагу
Семага сидел в кабаке, один за своим столиком пред полбутылкой водки и поджаркой за пятиалтынный.
В прокопчённом табачным дымом подвале с каменным сводчатым потолком, освещённым двумя лампами, подвешенными к нему, и лампой за стойкой, было страшно накурено, и в тучах дыма плавали тёмные, рваные, неопределённые фигуры, ругались, разговаривали, пели и делали всё это очень возбуждённо, очень громко и с полным сознанием своей безопасности.
На улице выла суровая вьюга поздней осени, носились крупные липкие хлопья снега, а в кабаке было тепло, привычно пахуче и шумно.
Семага сидел и зорко сквозь пелену дыма наблюдал за дверью, особенно зорко, когда она отворялась с улицы и в кабак входил кто-нибудь. Он в этом случае даже нагибался несколько вперёд своим крепким и гибким корпусом, а иногда приставлял к бровям ладонь руки, как щит, и долго пристально всматривался в физиономию вошедшего — на что у него были весьма основательные причины.
Рассмотрев нового гостя подробно и, очевидно, убедившись в том, в чём ему нужно было убедиться, Семага наливал себе новую рюмку водки, опрокидывал её в рот и, насадив на вилку с полдюжины кусков картофеля и мяса, отправлял её вслед за водкой и долго, медленно жевал, смачно чавкая и облизывая языком свои щетинистые солдатские усы.
От его мохнатой большой головы на серую и сырую стену падала странная взъерошенная тень, и, когда он жевал, она содрогалась; это было похоже на то, как бы она кому-то усиленно, но безответно кланялась.
Лицо у Семаги было широкое, скуластое, бритое, глаза большие, серые, прищуренные, над ними тёмные мохнатые брови, и на левую бровь спускался, почти прикасаясь к ней, курчавый клок волос какого-то неопределённого, сивого цвета.
В общем Семагино лицо не возбуждало к себе доверия и даже несколько смущало выражением решимости, напряжённой и неуместной даже и посреди той компании и обстановки, среди которой Семага находился.
На нём было надето рваное драповое пальто, подпоясанное верёвкой, рядом с ним лежала шапка и рукавицы, а к спинке стула он приставил свою дубинку, довольно внушительных размеров, с шишкой из корня на одном конце.
И так он сидел, кейфовал и, допив свою водку, собирался спросить ещё, как вдруг дверь с дребезгом и визгом распахнулась, и в кабак вкатилось что-то круглое, лохматое и похожее на большой раздёрганный пук пакли, — вкатилось и закричало по-детски звонко и очень возбуждённо:
— Стрема! Подбирай голяшки, дяденьки!
Дяденьки все вдруг осеклись, замолкли, озабоченно засуетились, из среды их раздался густой и несколько смущённый вопрос:
— Не врёшь?
— Лопни глаза, с обеих сторон валят. Конные и пехтурой… Двое частных, околодошники… множество!
— А кого им надо, не знашь? Не слыхал?
— Семагу, должно. Никифорыча про него спрашивали… — звенел детский голос, в то время как шарообразная фигурка его обладателя суетилась под ногами дяденек, всё ближе подкатываясь к стойке.
— Рази Никифорыч попал? — спросил Семага, напяливая на свою мохнатую голову шапку и неторопливо поднимаясь со скамьи.
— Втюрился… сейчас цопнули.
— Где?
— В Стенке у тётки Марьи.
— Ты оттуда, что ли?
— Э-э! Я огородами задал лататы да сюда; а сейчас улепетну в Баржу, там, чай, тоже есть кто.
— Валяй!
Мальчик мгновенно выкатился вон из кабака, и вслед ему раздался укоризненный возглас сидельца, благообразного седенького старичка Ионы Петровича, богобоязненного и сухенького человечка в больших очках и в чёрненькой скуфейке.
— Экая протобестия, иудин сын! А? Хамово окаянное семя! На-ко? Целую тарелку слизал!
— Чего? — спросил Семага, идя к двери.
— Печёнки… всё с тарелки-то счистил. И как ему, анафемскому змеёнышу, доспелось? Хап — и чисто!
— Ну, разорил он тебя! — сурово заметил Семага, скрываясь за дверью.
Вьюга, сырая и тяжёлая, глухо шумела, крутясь над улицей и вдоль её, мокрые хлопья снега летали в воздухе такой густой массой, точно каша кипела и пенилась.
Семага постоял на одном месте с минуту и прислушался, но ничего не было слышно, кроме тяжёлых вздохов ветра да шуршания снега о стены и крыши домов.
Тогда Семага пошёл и, пройдя шагов с десять, перелез через забор на чей-то двор.
На него залаяла собака — и, как бы в ответ на её лай, где-то фыркнула и стукнула копытом лошадь. Семага решительно перекинулся вновь на улицу и пошёл по ней, направляясь к центру города, уже быстрее.
Через несколько минут, заслышав впереди себя какой-то глухой шум, он снова метнулся через забор, благополучно прошёл по двору, дошёл до отворенной калитки в сад и вскоре, без приключений миновав ещё несколько заборов и дворов, шёл по улице, параллельной той, на которой стоял кабак Ионы Петровича.
Идя, Семага думал о том, куда бы ему отправиться, но не мог ничего придумать.