Уходящий ХХ век создал еще одну возможность во взаимоотношениях между зеркалом и Калибаном, не предусмотренную автором метафоры. Довольный Калибан смотрится в электронное зеркало, сжимая в лапе пульт дистанционного управления, и гыкает на свое отражение: «Экий урод! Как хорошо, что это не я!» Это уже не реализм и не романтизм, это — массовая культура. Косинский одним из первых в литературе уловил эти свойства телевидения, «самого опасного и распространенного наркотика современности», по словам Теренса Маккены. В телевидении он увидел новое воплощение волновавшей его с детства темы масок и зеркал.
«Подражая людям, которых он видел в телевизоре, Шанс пододвинул к столику свободное кресло и сел. Операторы с камерами неслышно кружили вокруг. Ведущий наклонился к Шансу.
Завороженный пристальным вниманием камер и зрителей, Шанс решил отдаться на волю судьбы. В голове его было пусто, он был напряжен и в то же время чувствовал безразличие к происходящему. Камеры втягивали в себя изображение его тела, фиксировали каждое движение и бесшумно рассылали сигнал по миллионам телеприемников, рассеянных по всему миру — по комнатам, салонам автомобилей и самолетов, каютам кораблей и номерам отелей. На Шанса смотрело сейчас больше людей, чем сам он видел за всю свою жизнь, — людей, которые не были с ним даже знакомы. Люди, которые видели изображение Шанса на экране, не знали о нем ничего; да и откуда, если они никогда прежде с ним не встречались? В телевизоре отражалась только поверхность, камеры снимали изображение с человека, как кожуру, а затем изображение падало в бездну глаз телезрителя и безвозвратно исчезало. Объективы камер уставились на Шанса, как свиные рыла, равнодушно превращая его в картинку, доступную миллионам. Эти миллионы никогда не узнают, что Шанс живой и настоящий, потому что телевизор не передает его мыслей. А он сам никогда не увидит своих зрителей и не узнает, о чем они думают, — они навсегда останутся для него только бесплотной идеей».
Наблюдательность и проницательность вообще присущи Косинскому, как и умение видеть дальше сегодняшнего дня. Он оказался внимательным и безжалостным аналитиком современного человеческого существования.
От многих страниц Косинского становится неуютно, словно кто-то говорит тебе: «И ты сам такой же, и твоя жизнь и дела наполовину выдуманы, ты видишь отражение собственного отвратительного лица в том, кого тебе удобно называть Другим». Впрочем, вряд ли именно это выделило Косинского на фоне современного ему литературного пейзажа — он, очевидно, не самый жестокий да и не самый одаренный из числа подобных аналитиков. Особое положение Косинский достиг способом, выходящим за рамки текста: превратив свою биографию в определенного рода вымысел, он обеспечил себе удобную платформу для бичевания социума (человек, столько выстрадавший, имеет право бичевать), но одновременно подставил себя самого под удар, оказал неоценимую услугу своим будущим ниспровергателям (ибо выстрадал не настолько уж больше многих и многих современников). Как только вымысел был разоблачен, перестали прощать и то, что прощали раньше.
С позиции повседневного опыта взлет Косинского и последовавшее за ним трагическое падение понять нетрудно, но это не закрывает главного вопроса: является ли способ, который использовал Косинский, чтобы придать своим текстам особый смысл и звучание, допустимым литературным приемом, или судить его надо не по художественным, а по этическим или даже юридическим законам? Является ли мистификация подобного размаха если не оправданной, то хотя бы приемлемой?
Ответить на этот вопрос не так-то легко хотя бы потому, что слово «вымысел» может резко менять свои коннотации, переходя из области литературоведения в область социального поведения. И не случайно: можно сказать, что литература (и художественное творчество вообще) — это последнее прибежище, законное «игровое поле» вымысла, признаного социально неприемлемым конвенциональной этикой. Но ограды этой резервации постоянно трещат по швам.
Особенно это заметно в области массовой культуры: родители подростков, регулярно подающие в суд на авторов определенных кинокартин или музыкальных произведений, как на соблазнителей, сподвигнувших их чад на суицид или криминальное поведение (и суды, принимающие решения в пользу истцов), вряд ли знакомы с теорией того же Уайльда, согласно которой литературный герой, подобно Платоновой идее, предшествует своему воплощению в конкретные человеческие типажи. Однако ведут они себя в полном соответствии с этой теорией.