Будучи писателем, Косинский отражал созданную о себе легенду в своих же произведениях под видом повествования о третьих лицах, которые более (как в «Садовнике») или менее (как в «Раскрашенной птице» или «Ступенях») дистанцированы от автора. Если вспомнить, что при этом многие ситуации, осуществленные (или придуманные) Косинским в жизни, изначально были почерпнуты из литературы (тот же роман о Никодеме Дызме Косинский прочитал в юности, и очевидцы вспоминают, что Ежи был заворожен совпадением имени главного героя и своего второго имени Никодем, редкого в Польше, и часто говорил об истории Дызмы как об идеальной модели карьеры, которую он хотел бы осуществить), то круг замыкается. Литературный вымысел, разыгранный на подмостках жизни, возвращается на бумагу, становясь вымыслом о вымысле. Игра зеркальных отражений и двойников доводится до абсурда и превращается в дурную бесконечность, как на знаменитом рисунке Эшера, где рука рисовальщика рисует руку, которая в свою очередь рисует руку рисующего…
Отправляясь от факта, Косинский приукрашивает его, делая происшедшим то, что могло бы произойти. Фантазии и страхи мальчика, вынужденного скрывать, кто он такой, в окружении потенциальных врагов, становятся реальными пытками и страданиями героя «Раскрашенной птицы»; надежды и мечты безденежного молодого человека — похождениями богатого бездельника Уэйлена из «Чертова дерева». Впрочем, ничего особенно необычного в этом нет — ясно до банальности, что на подобной эмоциональной эмпатии держится все здание литературы. И все же никто не предал остракизму Гёте за то, что он не пустил себе пулю в лоб. Правда, никто и не считал его Вертером.
Миф художественной литературы, укорененный в неполном отождествлении автора и его многочисленных alter ego (если отождествление полное, то литература — уже не художественная), является общим местом языка культуры. Риск конфликта возникает только при столкновении литературного мифа с мифом иной (социальной, религиозной или исторической) природы. Именно такая коллизия оказалась роковой для Ежи Косинского, но она же и доказала значимость созданной им Истории Себя («Искусство Себя» — так был озаглавлен в рукописи роман «Ступени»).
Обвинения в адрес писателя в момент скандала 1982 года были разнообразны и разнородны, но только одно из них могло рассчитывать на то, чтобы вызвать подлинное праведное негодование. Косинский не был Мальчиком из «Раскрашенной птицы», а следовательно — не был жертвой холокоста и не имел права говорить от лица настоящих жертв, претендовать в какой-то степени на роль их символа. Миф литературный столкнулся с великими мифами иного рода и дал трещину. Айсберг в который раз оказался прочнее «Титаника».
Надо отметить, что взгляды самого Косинского на этот вопрос никогда не отличались ортодоксальностью: вспоминают, как однажды, еще в начале 1960-х, кто-то в присутствии Косинского взялся попрекать членством в гитлерюгенд корреспондента «Тайм» Фриделя Унгехейера. «Заткнитесь все! — неожиданно взорвался Косинский. — Что вы об этом знаете? Мы оба жертвы».
Образы эсэсовцев и красноармейцев в «Раскрашенной птице» сливаются в глазах Мальчика в почти неразделимое целое, в героическую, квазиэротическую модель для подражания, стоящие же за ними фигуры диктаторов — в тот столь излюбленный Косинским образ «человека без свойств», в которого люди сами вкладывают свои ожидания, в то, что заменяет Бога в мире умершего Бога. И действительно, если присмотреться (сколь кощунственным на первый взгляд ни покажется подобное утверждение), между Гитлером или Сталиным и Шанси Гардинером нет непреодолимой пропасти. Личности весьма средних интеллектуальных способностей, не высказавшие никаких особенно оригинальных идей, они вместили в себя чаяния «взбунтовавшихся масс», повторили слова, которые массы страстно желали услышать. В понимании этой диалектики (так же, как и сексуальной подоплеки фашизма) Косинский явился одним из пионеров, предвосхитив и фроммовскую концепцию «бегства от свободы», и его же знаменитую сентенцию о том, что фашизм оказался самой яркой и своевременной демонстрацией верности теории психоанализа. Эти (и многие другие) отклонения от ортодоксии расхожего мнения можно было, однако, простить чудом уцелевшей жертве фашизма или попросту постараться не обращать на них внимания. Их нельзя было простить (и очень не хотелось прощать) закоренелому сочинителю. Особенно в Америке.
Особенно — потому что только там, в отличие от Старого Света, человеку толпы волею исторических обстоятельств оказалось легко занять позицию постороннего по отношению к бурям, терзавшим Евразию. (Впрочем, как показывает наш недавний опыт, абстрагироваться от своей вины можно легко и быстро, не отделяя себя океаном от театра действий.)