Толпа тем временем рассасывалась. Первыми убежали мальчишки, потом ушли мужчины, и только женщины еще стояли на берегу и обсуждали происшествие. Но вот и они стали расходиться. И чем меньше становилось людей на берегу, тем тоскливее было мне, будто каждый, уходя, уносил что-то такое, чего уже никогда мне не вернуть, будто эта толпа растаскивала все, что осталось на свете от Кольки.
— А ты-то чего ревешь? — подошла ко мне одна из женщин. — Не ты утоп, так и не реви!
— Мы с ним вместе были, с Колькой, — ответил я сквозь слезы.
— Вместе — двести, — отрезала женщина грубым голосом. — Ты сам-то откуда?
— Я нездешний, — ответил я.
— Вижу, что нездешний. У нас таких гопников не водится. Ты, выходит, беспризорник?
Я кивнул головой.
— А куда ты теперь пойдешь? Или, аки святой Симеон-столпник, так и будешь на бревне сидеть?
— Никуда не пойду, тебе какое дело, — буркнул я. Меня уже разбирала злость на эту тетку, и слезы мои высохли.
— Ты есть, верно, хочешь? — спросила она, пропустив мимо ушей мой грубый ответ.
— Хочу, да у тебя не спрошу, — ответил я и взглянул на нее. Это была высокая, не очень еще пожилая женщина, с лицом грубым, но не злым, а каким-то даже задумчивым. Одета она была чисто, но как-то неуклюже, безвкусно. В руках она держала букварь.
— Вот дела... — протяжно сказала она. — Голодный ты, я вижу, аки лев рыкающий.
Я промолчал. Сравнение со львом удивило и несколько приободрило меня.
— Ну, идем! — сказала она. — Нечего тут валандаться!
— В милицию? — спросил я.
— Ко мне пойдем. Накормлю, — отрезала она.
И я поплелся за ней. Мы свернули в узенькую улочку, потом прошли мимо огородов.
— Только Надьку мою не обижай, смотри, а то тебе плохо будет, — внезапно сказала она, обернувшись и грозно поглядев на меня.
«Очень мне нужна твоя Надька, — подумал я. — Какая-нибудь писклявка, кляузная девчонка». Мы свернули в улицу, нелепо широкую, немощеную, поросшую травой. Женщина стала переходить на другую сторону этой улицы, где за покосившейся изгородью, среди деревьев, стоял серый бревенчатый дом, одноэтажный, невзрачный, крытый дранкой. А рядом сверкал желтизной свежих бревен сруб нового дома, и оттуда доносился стук топора и слышно было, как перекатывали что-то тяжелое, и чей-то голос ритмично, с веселым напряжением выводил: «Подваливай! Подваливай! Подваливай! Давай!»
«Эта тетка, наверно, нэпманша, — подумал я про свою провожатую. — Ишь, одного дома ей мало, второй строит. А меня, верно, хочет эксплуатировать, доски заставит таскать». Но это соображение сразу же и отпало — нет, что-то не похожа она на нэпманшу.
Мы миновали криво висящую калитку и пошли по тропинке к дому. На скамеечке крыльца сидела молодая женщина в светлом шелковом платье, опрятная и миловидная. Она посмотрела на мою вожатую большими серыми глазами и спросила певучим грудным голосом:
— Что так поздно с ликбеза, Агриппина Ивановна?
— Да вот из-за гопника этого... — сердито и неопределенно ответила тетка. — Развелось их, пропади они пропадом!..
Женщина в шелковом платье пристально, спокойно-неодобрительно посмотрела на меня красивыми серыми глазами.
— Добрыми делами решили подзаняться, — сказала она тетке. — Ну что ж...
— Вы, Нина Петровна, готовку уже кончили? — грубо перебила ее тетка. — Плита свободна?
— Свободна, — сухо ответила Нина Петровна.
Агриппина повела меня дальше, в обход крыльца.
Когда я проходил мимо Нины Петровны, на меня повеяло духами — запах был вкрадчивый, прохладно-горьковатый. К сердцу моему подкатилась теплая волна, вспомнилось что-то, чего и не было. Бывает такое.
Мы с Агриппиной обогнули дом и через заднее, выходящее на огород крыльцо вошли в сени.
— Мойся, грешник египетский, — строго сказала Агриппина, подтолкнув меня к рукомойнику.
Мыться пришлось долго: она все стояла возле меня и понукала:
— Мойся, мойся, грязь не шуба!
Потом она провела меня в комнату, усадила за стол.
— На, ешь, — сказала она, поставив передо мной миску с похлебкой. — А сейчас кашу подогрею. И куда это Надька, блудница вавилонская, запропастилась? Нет чтобы матери помочь.
Я оглядел комнату. Много места занимал буфет, покрашенный коричневой краской. В правом углу стоял комод, накрытый бахромчатой скатертью, а над ним висело три иконы, одна из них — с горящей лампадкой. В другом углу, у окна, стоял столик с книгами, стопкой тетрадей и чернильницей-непроливайкой. Над столиком висел портрет Ленина, вырезанный, видно, из газеты. Еще на стене висела фотография. Какой-то мужчина был снят на фоне полотняного дворца и пруда с лебедями. Лицо у него было доброе, но настороженное, как это бывает, когда человек фотографируется, быть может, впервые в жизни.
Пока я ел, Агриппина стояла уперев руки в боки и смотрела на меня. По мере того как я насыщался, лицо ее становилось все добрее и спокойнее, как будто это она пришла голодная, а теперь вот заморила червячка и стала подобрее.