Но за свою долгую жизнь он научился ненавидеть отступление. Он мог отступать только перед лицом немедленной смерти. Туман был опасностью, но еще не гибелью. И он решил не отступать.
Может быть, он отступил бы прежде, когда он, по своей воле и желанию, для себя пробивал путь к тайне. Но теперь он шел в эту мрачную и безысходную пустыню не для себя. В нескольких сотнях километров на льдине стыли три человека без пищи, без помощи, одинокие в белой тишине ледяного холода.
И среди этих трех был его враг. И потому он должен был не отступать. Он мог бы отступить перед опасностью, спасая друга. Но для спасения врага должно было презреть все опасности. Так говорил ему внутренний голос.
Гидроплан с пронзительным воем резал сметанную гущу тумана.
Тонкие, суховатые пальцы неврастеника на ободе руля жили своей особой, напряженной внимательной жизнью. Они как бы существовали отдельно от летчика. Они с молниеносной быстротой отзывались на каждое вздрагивание, на каждое колебание самолета.
Они были еще спокойны и автоматически уверены, в то время как в сознание их хозяина стали врываться неуверенность и беспокойство.
Гильоме нервничал. Он не хотел сознаться в этом самому себе. Жуткое ощущение слепоты и беспомощности начинало давить его нервы тяжелым прессом. Ему начинало казаться, что близится неведомая, но неотвратимая опасность. Вокруг него не было ни горизонта, ни ориентировочных предметов.
На расстоянии метра от его глаз металась волокнами непроглядная сырая белизна. Он стал терять ощущение пространства.
Моментами ему казалось, что аэроплан падает, кренится набок, что высота потолка катастрофически падает, и он круто вздергивал машину кверху.
Он начал чувствовать страшное — он перестал доверять показаниям приборов. Альтиметр показывал среднюю высоту в пятьсот метров, кренометр своей стрелкой успокоительно заверял, что аппарат идет горизонтально, не отклоняясь в колебаниях от нормальных пределов.
Но Гильоме не верил этому благополучию. Ему казалось, что всегда покорная ему алюминиевая птица возмутилась, что в ней проснулся дух дерзкого и смертоносного мятежа, что она стремительно рушится в воздушную бездну, ложась набок таким креном, выправить который было невозможно.
Он с ужасом ощутил, что у него дрожат колени и сердце бьется с неимоверной быстротой и силой, гудя как мотор.
Ледяной и липкий пот проступил у него на лбу под холодной кожей шлема.
Сознание мутилось и изменяло ему, как будто в душных волокнах тумана, которыми он дышал, был растворен обжигающий и несущий сумасшествие яд.
Он поднял правую руку от руля и, сбросив перчатку, вытер лоб от проступивших капель с таким омерзением, как будто прикоснулся к холодному и скользкому телу жабы.
И в ту же минуту ощутил, что гидроплан, рухнув в яму, свалился на правый бок.
Инстинктивно привычным и твердым движением он рванул рычаги, чтобы дать крен налево и выровнять самолет. В то же время помутневшие и бессознательные зрачки его уперлись в стрелку кренометра. В момент рывка стрелка стояла ровно посредине, показывая безукоризненно правильное горизонтальное положение.
Но он уже не мог исправить ошибки, если бы даже и поверил в этот момент прибору.
Дрогнувшая стрелка бурно кинулась вправо, гидроплан лег на левое крыло, и Гильоме швырнуло на стенку кабины. От толчка ровный и ослепительный свет, как сигнал бедствия, вспыхнул в его мозгу. Он вскрикнул и рванул рычаги в обратную сторону. Гидроплан дрогнул, но не выпрямлялся.
Гильоме не видел, как сзади него выброшенный из кресла доктор Эриксен всей своей тяжестью свалился на Жаклин. Он не видел, как попытался вскочить и тоже свалился на стенку кабины Победитель.
Последним усилием воли он выключил моторы. Ветер и какая-то гулкая, дикая, безумная музыка свистели у него в ушах, и ему показалось, что эта музыка продолжается необычайно долго. Он не успел удивиться этому. Резкий разрывающийся треск грянул под его ногами, и новый толчок перебросил его на другую стенку кабины. Тяжестью своего тела он сломал рычаги и оборвал провода.
Зеленые искры замерцали у него под веками. Он услыхал вторичный гулко ударивший треск. Из сырой ваты тумана в разбитое стекло козырька кинулась на него гнусная синяя, распухшая, колеблющаяся, как желе, морда и захватила его голову мягкими слюнявыми челюстями.
Он не мог дышать, он захлебывался омерзительной холодной слюной и, пронзительно закричав, провалился в эту бездонную пасть.
Морской заяц, высунувший круглую усатую морду из воды у края небольшой полыньи, чтобы подышать летним воздухом, поглядеть на молчаливый белый мир и показать себя, был необычайно поражен неслыханным в его жизни гулом высоко в небе, над его мокрой и гладкой головой.
Он знал всякие шумы.
Он привык, что во время передвижки льдов или в дни штормов по пространствам катается раздирающий уши грохот и гул ломающихся голубовато-зеленых глыб, от которого лопаются уши даже у привычного ко всему морского зверя.