Но как-то минуло дней пять или шесть, а шипширица почему-то не показывалась; Дружба невольно выразил вслух свое недоумение в тот момент когда Ягодовская сама подавала ему жареного сома.
— Куда девалась маленькая Йоганка? Почему ее не видно? Что бы это значило? Может, она заболела?
Ягодовская нахмурила густые брови, устремила взгляд на кроткое, опечаленное лицо господина Дружбы, и ее глаза, всегда такие живые, блестящие, затуманились едва заметной грустью. Она небрежно махнула рукой куда-то в сторону севера, поверх домов с закопченными крышами.
— Йоганнушка уже далеко. — И чуть заметная улыбка тронула губы вдовы. — Тетка забрала ее в Краков… моя сестра Людмила. Детей у нее нет, а денег порядочно, — добавила она как в пояснение и покраснела (может быть, ей стало стыдно, что она выдала свою алчность). — Пусть дитя поживет в свое удовольствие, — продолжала она, — пусть развлечется и увидит свет, ведь и вы, кум Дружба, говорили: черешню надо есть весной, когда она еще не испортилась.
— Когда она еще не успела испортиться, — повторил и в то же время поправил господин Дружба, закрыв глаза и наугад поднося ко рту кусочек сома. (Эту дорогу человек знает лучше любой другой.)
Ягодовская присела на стул возле господина Дружбы и так облокотилась о столик, что его левая рука оказалась под ее локтем. Но убрать ее сейчас было бы неприлично.
Даже через одежду рука Ягодовской обдала господина Дружбу таким жаром, словно то была не рука, а печная труба, и этот жар был настолько приятен, что господин профессор весь обмяк. Голова его поникла, рыжая борода веером закрыла грудь, он отложил вилку и стал рассеянно играть серебряным поросенком — брелоком на цепочке часов, который был куплен когда-то для госпожи Ягодовской.
— Видите ли, дорогой мой куманек, — продолжала она доверчиво, нежным голосом, в котором все же заметно было некоторое смущение, — девушку надо вести на базар тогда, когда она в соку и за нее дадут хорошую цену. Пусть себе едет, все равно дома счастье ей не улыбнется. Кто ее здесь видит? Для кого она будет цвести? Да и как ей цвести? Я это говорю не потому, что хочу от нее избавиться. Боже упаси. Все знают, как я ее люблю. Ведь я живу только ради нее, каждое биение моего сердца принадлежит ей. О господи, она у меня одна-единственная. И вот пришлось расстаться! Такова наша участь… И подумать только: однажды упадет она кому-нибудь в объятия. Право, это ужасно! Но мать все понимает и, чтобы опередить судьбу, сама отрывает от груди свое дитя. Она лучше умеет выбрать для этого подходящий момент, чем судьба. (Глаза Ягодовской наполнились, слезами.) На дереве плод висит до тех пор, пока кто-нибудь не сорвет его или пока черенок не засохнет и плод не упадет сам. Дерево ничем не может помочь ему, у него нет ума, но затей у матери есть ум…
— Вы превосходная мать, госпожа Ягодовская, все предвидите, — заметил господин Дружба, отстегивая от цепочки свой брелок (выходи из хлева, мой маленький поросенок!) и играя им на скатерти столика. — Уже в этом одном вы поистине удивительны. И я… что касается меня, госпожа Ягодовская, я, я, госпожа Ягодовская, сделаю… вот именно, сделаю… Ведь вы меня понимаете?.. Э-э, что я сказал госпожа Ягодовская?
— Ничего, дорогой Дружба.
— Вот именно, вот именно, до сих пор я не решался, но теперь я решился. Я сам буду собирать деньги на ту картину, о которой говорил Млиницкий. Мы, ваши завсегдатаи, велим художнику нарисовать вас в виде мадонны… с ореолом, госпожа Ягодовская, так, как изображают святую Веронику, Барбару и других достойных женщин.
Ягодовская расхохоталась, словно это была шутка, а затем, будто в наказание, шаловливо ударила господина Дружбу по руке.
— Да полно вам! Ишь чего еще придумали!
Но все же очень нежно посмотрела ему в лицо, отчего сердце господина Дружбы сильно забилось.
— Оставьте, я этого не заслуживаю, — продолжала Ягодовская, пожимая руку, которую она только что хлопнула. — Нет, нет, я этого не стою, хотя и была всегда благосклонна к вам, господин Дружба. Ох, если бы вы звали, что делается у меня в душе! (Тут она застенчиво опустила глаза.) Если бы вы видели, что там происходит!..
Господин Дружба расчувствовался: добрые серые глаза его замигали, кровь прилила к голове, какое-то божественно сладкое чувство овладело им. Он хотел было что-то сказать, но, как всегда в таких случаях, у него начался приступ кашля; он невольно ухватился за скатерть, сдернул ее, и тарелки со звоном разбились о каменные плиты.
— Полно, полно! — смеялась Ягодовская. — Эх вы, ветреник, разбили мою тарелку!
— Ах, госпожа Ягодовская, — тихо простонал господин Дружба голосом, прерывающимся от кашля, — У вас еще хватит тарелок. Не правда ли? Но однажды… Я вам не скажу, когда и как… вы тоже что-то разбили… И это что-то было в одном экземпляре, госпожа Ягодовская, только в одном.