Голубь. А почему же это мне должно быть без вас скучно, позвольте спросить? Во-первых, я, как уже доложил вам, по музеям и театрам хожу, во-вторых, с приятелями гуляю, денежки прокучиваю, в-третьих, приду к себе вечером в номер, радио заведу – пожалуйста!
Катя. Давно знаете, привыкли.
Голубь. Привык? Нет. Странная ты женщина – и ничего в тебе такого особенного, и не глупей тебя есть, и добрей бывают, и вообще – кто ты мне теперь? Никто! А вот ведь хожу не к кому-нибудь другому, а к тебе.
Катя. Ох и нескладный вы человек, дядя Коля!
Голубь. Ты больно складная. Себя пожалей.
Катя. Переезжайте все-таки, а?
Голубь
А то, может, написал тебе, а ты от меня скрываешь?
Катя. Вечные у вас фантазии, дядя Коля.
Голубь. Да уж каюсь, фантазер я стал.
Ты мне только раз по секрету скажи: Алексея-то вспоминаешь, хоть иногда?
Катя. Ведь знаете. Зачем спрашиваете?
Голубь. И спросить ее нельзя.
Катя. Мне трудно об этом говорить.
Голубь. Еще бы не трудно! Что он был такой-сякой, молчаливый или говорливый, грубый или ласковый, – это еще можно забыть. А кот как ты во время тифа подле него ночей не спала – этого, врешь, не забудешь; как в Петропавловске, когда разная дрянь его со свету сживала, ты с ним до конца, до победы была – этого не забудешь. Или как он тебя в родильный дом на себе в метель десять верст тащил – этого ведь тоже не забудешь?
Катя. Вы правы, многого нельзя забыть. Пробуешь – и не можешь. И все-таки последние годы, уже здесь, в Москве, мне все чаще казалось, что все у нас с ним как-то не так и не то, – не настоящее.
Голубь. Посмотри на меня. Я тоже так думал: это не настоящее, то – не настоящее, и вот живу один как перст.
Катя. Дядя Коля, хотите начистоту?
Голубь. Давно пора бы!
Катя. Только поймите меня, хотя бы попробуйте. Я ведь уже училась на втором курсе университета, когда вышла за него замуж. А он сгреб и увез меня!
Голубь. За это и полюбила!
Катя. Да, наверное. Семь лет у меня не было своей жизни. Только его. Всегда с ним. С места на место. Разве он меня когда-нибудь спросил, ехать или не ехать? Приходил, говорил, что снова перебрасывают на новую стройку. Радостно потирал руки: «Эх, и глушь! Дела будет! Собирайся, Катенька!» И Катенька собиралась. Сначала одна, потом с сыном… Да, я тоже работала. Но как? И кем? Кто нужен был рядом с ним – тем и была. Машинистка – машинисткой; няня в детском саду – няней; готовить надо было на сто человек – готовила; понадобилась медсестра – стала медсестрой.
Голубь. А разве тебе все это так уж тошно было?
Катя. Зачем вы так говорите? Вы же знаете, что я не белоручка. Но все-таки я же не об этом мечтала! Я в душе-то учиться хотела! А на это на все шла ради того, чтоб с ним быть!
Голубь. А что он, не ценил, что ли, этого?
Катя. Не знаю, не слышала.
Голубь. А тебе непременно слышать это надо?
Катя. А как вы думаете? Да, надо.
Голубь. Разные люди бывают. Иной горы для тебя своротит, а цветы принести забудет.
Катя. Цветы! Я не о цветах говорю, а о том, что он ни разу за столько лет даже не задумался, – а вдруг я другой жизни хочу? Может, я и не сказала бы ему этого, но хоть бы спросил! И вот наконец его вызвали в Москву и оставили здесь. Он пришел мрачный и сказал, что раньше чем через год ему не вырваться. А я сказала, что хочу кончить университет и для этого мне надо не год, а четыре. Если бы вы видели его лицо в ту минуту! Нет, он не возразил мне. Он стиснул зубы и сказал: хорошо! И потом ни разу не попрекнул меня. Но сколько раз я видела, как он молча тоскует здесь, как он всей душой рвется обратно на Север, как ему надоели канцелярии Главсевморпути, как ему надоела и я, и то, что он из-за меня сидит здесь.
Голубь. И опять тебе скажу: обижаться нельзя. Разные люди бывают. Бывают и такие, для которых Москва дороже не тут, когда он в ней сидит, а когда он для нее же где-то на Диксоне причалы рубит или в тайге дороги кладет.
Да и с женщиной так же…
Катя. Что?
Голубь. Слов не найдет, а жизнь отдаст.
Катя. Вы опять мне все толкуете, что люди бывают разные. Я знаю это. Но мне-то всего один человек нужен, а не разные! Он всегда был ко мне очень добр и очень невнимателен. А так молчать, так молчать, как он, по-моему, даже камни не умеют. Даже когда умер Сережа, когда было такое горе, такое отчаянье, что хоть руки на себя накладывай; даже тогда он не нашел слов для меня…