Бригада поднялась, разделилась на звенья и занялась привычным делом; человек десять, среди них Костя Панкратов и еще четыре дюжих мужчины, окружили арбу и начали снимать сеянцы, осторожно складывая их корень в корень, боясь, чтобы не обсыпалась желтоватая чурсунская почва; затем мужчины, загребая в оберемок целый куст, уносили деревца туда, где для них были приготовлены лунки — рядом рябела бугорками свежая земля; человек двадцать, большей частью женщины, растянулись по вспаханной ленте на километр и заготовляли все новые и новые местечки для дубков и ясеней, — от лопат отлетали комья, влажные и до блеска черные. Посадку производили обычно попарно: одна женщина ставила в ямку веточку, становилась на колени и расправляла корешки, слегка присыпая их размельченным черноземом, затем выравнивала стебелек по натянутому шнуру; вторая женщина, низко нагибаясь, быстро-быстро, как бы боясь, чтобы это крохотное деревцо не убежало снова на Чурсунский остров, засыпала землей и притаптывала ногами.
— Ого! Харитон Егорыч — силач!
— Ты погляди, сколько лесу поднял!
— Бревен сто, не меньше!
— Великан!.. Вот тут и клади! Девки, разносите по рядкам!
— Тетя Фекла, не коси глазом.
— У нее глазомер плохой.
— Ровнее ставь деревцо. Видишь — шнур!
— Красота в чем, знаешь?
— В стройности.
— Вот-вот.
В другом конце полосы слышался раскатистый смех. Там деревца сажала Ефросинья Ивановна, молчаливая, уже немолодых лет женщина из Яман-Джалги; ее обступили девушки и от души смеялись. Дело в том, что пожилая женщина ставила деревцо в ямку и, поворачиваясь своим грузным телом так, чтобы укрыться от людских глаз, засыпала корешки и тут же украдкой крестила стебель.
— Ефросинья Ивановна! — крикнула девушка. — И зачем вы их крестом осеняете?
Вот тут и поднялся смех, и послышались выкрики:
— Эти же деревца пойдут в будущую жизнь, а вы их крестите.
— Вы б их еще сбрызнули святой водицей!
— Чего зубоскальничаете? — сердито сказала Ефросинья Ивановна. — Хоть вы и молодые, а не ваше дело мне указывать… Крестить я их не крестила, а вот слова им такие шептала.
— Какие ж это слова?
— А такие… радостные.
32
Осень. Дни короткие, небо хмурое, дождевое. Но и в эту пору станицы и хутора опустели — на большом пространстве от Усть-Невинской и до Яман-Джалги люди сажали леса. Тысячи лопат врезались в распаханную, мокрую почву, — она блестела черным глянцем. Женщины все так же, наклонившись над лунками, расправляли темные ниточки корешков, а натруженные их ладони сжимали стебельки, желая, чтоб росли они стройно. Двигалась по степи вереница подвод, а на подводах желтели кусты, а за кустами торчали шапки погонычей — молодой лесок уезжал с Чурсунского острова.
Подымаясь на возвышенность, Кондратьев выходил из машины и подолгу смотрел вдаль. Всюду, от станицы к станице, лежали лакированные пояса земли, и по ним рассыпались люди, подводы, тракторы с огромными плугами; стояли небольшие балаганы, наскоро сделанные из соломы, горели костры — по степи расплывался горьковатый запах дыма; во многих местах пояса уже покрывались точечками или крапинками: это был молодой, только что посаженный лес…
Кондратьев приложил ладонь к глазам, сказал:
— И что там такое в этой долине? Будто обоз с сеянцами, так почему он стоит? И быки не выпряжены? И эти верховые чего-то кружатся?.. Яша, сумеем ли мы проскочить вон в ту долину? — спросил он у шофера, усаживаясь в машину. — Выехать бы прямо к этому обозу…
— А почему же мы не сумеем? Сумеем проскочить, и прямо к обозу. — Спускаясь с горы, Яша добавил: — Николай Петрович, а вы знаете, по-нашему, по-шоферскому, жизнь похожа на дорогу…
— Это как же так — похожа?
— А очень просто. — Яша нажал правую педаль, и колеса с писком поползли по песчаной почве. — Как в жизни бывает всякое — и хорошее и плохое, так и на дороге: бывают прогоны отличные — едешь, и сердце радуется, а бывают подъемы, спуски — вот как зараз… А как живет человек? То у него жизнь катится гладко, как по асфальту, а то, смотришь, налетел на выбоины, и пошло его трясти… Я знал одного шофера, он был мне даже другом…
И не успел Яша поведать о жизни своего друга шофера, машина выскочила на дорогу и подкатила к подводам. Да, Кондратьев не ошибся: бычий обоз в пять подвод был нагружен сеянцами. Деревца, одни совсем голые, как хворостинка, с тонкой, лоснящейся коркой, другие в красноватых и желтых листьях, лежали наискось, верхушками на боковинах ящика; корешки, слегка присыпанные землей, сходились на дне подводы. Возчики — три молоденькие девушки, в коротких ватниках и в теплых платках — держали налыгачи в руках и сердито посматривали на всадников; две пожилые, угрюмые на вид женщины с кнутами в руках преградили всадникам путь. Одну из них Кондратьев узнал: это была Лукерья Ильинишна Коломейцева.
Выйдя из машины, он присмотрелся к всадникам и усмехнулся, — на конях сидели Хворостянкин и Павел Павлович Алешкин. Ни женщины, ни кавалеристы, увлекшись горячим спором, не заметили появления Кондратьева и продолжали разговаривать громко и бойко.