— А я-то, — горестно начала Мария, — я так молилась о вашем обращении, я была так счастлива!.. Мне казалось, что ваша душа растворяется в моей душе, — так сладостно было исцелиться вместе, вместе! Я чувствовала в себе столько жизненных сил, — казалось, я переверну весь мир!
Пьер не отвечал, он молча, безутешно плакал.
— И вот я исцелилась, это огромное счастье я обрела без вас. У меня сердце разрывается при мысли о вашем горе, о вашем одиночестве, когда сама я так полна радости… Ах, как строга святая дева! Почему она не исцелила вашу душу, исцелив мое тело!
Пьеру представилась последняя возможность, он должен был говорить, должен был наконец просветить эту наивную девушку, объяснить ей, что никакого чуда не было, природа, вернув ей здоровье, завершила бы свое дело, бросив их в объятия друг друга. Он тоже исцелился, ум его отныне рассуждал здраво, и оплакивал он вовсе не утраченную веру, он плакал, потому что потерял Марию. Но, помимо печали, в нем заговорила непреодолимая жалость. Нет, нет! Он не станет смущать ее душу, он не отнимет у нее веры, которая, быть может, когда-нибудь окажется ее единственной поддержкой среди жизненных бурь. Нельзя требовать от детей и от женщин горького героизма — жить только разумом. У него не хватило сил, он даже думал, что не имеет на это права. Это казалось ему насилием, отвратительным убийством. Он ничего не сказал Марии, лишь молча проливал жгучие слезы: он подавит свою любовь, пожертвует личным счастьем, лишь бы она по-прежнему оставалась наивной, беспечной и радостной.
— О Мария, как я несчастлив! На больших дорогах, на каторге нет людей несчастнее меня!.. О Мария, если бы вы знали, если б вы знали, как я несчастлив!
Мария растерялась, обняла Пьера дрожащими руками, хотела утешить его своим братским объятием. В этот миг в ней проснулась женщина, которая все угадала, и она зарыдала при мысли о жестокости божьих и людских законов, разлучавших их. Она никогда не думала о таких вещах, а теперь перед нею предстала жизнь, с ее страстями, борьбой и страданиями; она искала ласковых слов, какими могла бы умиротворить истерзанное сердце друга, и только тихо повторяла, не находя ничего утешительного:
— Я знаю, знаю…
И вдруг нашла, но, прежде чем сказать, тревожно оглянулась, словно то, что она хотела ему поведать, могли услышать только ангелы. Но, казалось, все уснули еще крепче. Отец ее спал невинным сном младенца. Ни один из паломников, ни один из больных, убаюканных уносившим их поездом, не шевелился. Даже разбитая усталостью сестра Гиацинта не удержалась и сомкнула веки, опустив в своем купе абажур лампы. Лишь неясные тени, едва уловимые образы вырисовывались в полумраке вагона, вихрем летевшего в ночную тьму. Но Мария боялась даже тех неведомых темных полей, лесов, речек и холмов, что бежали по обе стороны поезда Вот промелькнули яркие искры, быть может, то были отдаленные заводы, унылые лампы в мастерских или в комнатах больных, но тотчас же глубокая тьма, беспредельное безыменное море мрака снова затопило все вокруг, и поезд летел все дальше и дальше.
Тогда Мария, целомудренно краснея, вся в слезах, наклонилась к уху Пьера.
— Послушайте, мой друг… У меня со святой девой великая тайна. Я поклялась ей никому об этом не говорить. Но вы так несчастны, вы так страдаете, что она мне простит, если я доверю вам эту тайну. — И она прибавила еле слышно: — В ту ночь, помните, что я в экстазе провела перед Гротом, я связала себя обетом, я обещала святой деве отдать ей в дар мою девственность, если она исцелит меня… Она меня исцелила, и я никогда, слышите, Пьер, никогда не выйду ни за кого замуж.
Ах! Какое неожиданное счастье! Пьеру казалось, что роса освежила его наболевшее сердце. Дивное, неизъяснимое очарование! Она никому не будет принадлежать, значит, всегда будет отчасти принадлежать ему. Как она поняла его страдания, какие нашла слова, чтобы облегчить ему жизнь!
Пьеру хотелось, в свою очередь, найти бесконечно ласковые слова благодарности, обещать ей, что он будет принадлежать ей одной, любить ее одну, как любит ее с детства, он хотел сказать ей, как она дорога ему, как единственный ее поцелуй овеял ароматом всю его жизнь! Но она заставила его молчать, боясь испортить это чистое настроение.
— Нет, нет, мой друг! Не надо говорить. Мне кажется, это будет нехорошо… Я устала, теперь я спокойно засну.
Она доверчиво, как сестра, положила голову ему на плечо и тотчас же уснула. Несколько минут он еще не спал, — они вместе вкусили скорбную радость самоотречения. Теперь все было кончено, оба принесли себя в жертву. Он проживет одиноким, вдали от людей. Никогда не узнает он женщины, никогда от него не родится живое существо. Ему оставалось утешаться гордым сознанием скорбного величия, какое выпадает на долю человека, добровольно согласившегося на самоубийство и ставшего выше природы.