Доктор говорил обо всём честно, правильно, как трезвой жизни сын про отца пьяницу, как наследник хозяйству. Служащие на станции, солдаты охраны и весь мелкий народ слушает его речи с полной верой. Даже жандармы соглашаются — плохо, всё плохо! Мне хотелось предупредить Александра Кириллыча, чтоб он говорил осторожней, ну, не нашёл я подходящей для этого минуты, да и подойти к нему опасно было, того и жди, что простым порядком в морду ударит, совсем освирепел.
Вдруг выскочил на станцию легавый старичок, с красным крестом на рукаве, в шинели на красной подкладке, инспектор что ли, выпучил глаза и завертелся, закружился, орёт на доктора:
— Под суд, под суд!
Доктор в дятлов нос ему бумаги тычет:
— Это что?
Ну, для начальства бумага — не закон, как для богомаза икона — не святыня. Арестовали доктора, посадили к жандармам, — Татьяна моя начала бунтовать станцию. Тут я впервые увидал, до чего смела баба, так и лезет на всех, так и кидается. Некоторые смеются над ней:
— Что он, доктор, любовник тебе?
И надо мной смеются. Мне — конфузно. Хоть и не замечал я, что она обманывала меня с доктором, да ведь разве это заметишь? Дело тихое, минутное, а у баб и одёжа лучше нашей приспособлена для блуда. Утешаюсь:
«Это она из благодарности за доктора старается».
Не знаю, как бы разыгрался Татьянин бунт, в те дни необыкновенное летало над землёй, как вороньё на закате солнца. Жандармы на станции с ног сбились, реворверами машут, угрожают стрелять. В эти самые минуты началась революция — побежал солдат с войны.
Ворвался к нам поезд, да так, что мимо станции версты на полторы продрал, ни кондукторов, ни машиниста не было на нём, одни солдаты. Высыпались они на станцию, и начался крутёж, такую пыль подняли — рассказать невозможно. Начальника станции — за горло:
— Давай машиниста!
Старика жандарма ушибли до смерти, — злой был старичок. Всё побили, поломали, расточили, схватили машиниста водокачки и — дальше! Остались мы, как на пожарище, ходим, обалдев, битое стекло под ногами хрустит; доктор освободился, сунул руки в карманы, мигает, как только что спал да проснулся.
— Нам бы уехать отсюда, — говорю.
Он мне кулак показал:
— Я те уеду!
Приказал избитых, раненых в наши вагоны таскать, только что мы успели собрать их — ещё поезд гремит, тоже полон сумасшедшей солдатнёй, и — пошло, покатило, стал народ вывёртываться наизнанку. Тут рассказывать нечего, вам известно, какая тогда человеческая метель буянила.
Страха в те дни испытал я на всю жизнь. Особо страшно было, когда наш поезд угнали солдаты, фельдшер, сёстры, санитары разбежались, и осталось нас трое: доктор, да я с Татьяной, да станционные, совсем уже обезумевший народ. А мимо нас всё едут, едут с воем, с гиком, — подумайте, каково было ночами! Станция небольшая, место глухое, леса кругом, невдалеке прижалась к лесу деревенька поселенцев; зажгут огни в деревне, а огни, как волчьи глаза, — жуть! Проживёшь в тёмной тишине, как в яме, часок-другой, и снова слышно: гремит, воет, катится одичалый солдат, будто черти гонят его.
Дней десять в этом страхе торчали мы, а — зачем? Этого я не мог понять. Больных у нас было всего девять человек, четверо померло, а остальные не так хворы, как напуганы. Доктор всем говорит, что началась революция и должна быть перемена господства власти. Я — соображаю:
«Значит: другую узду на людскую нужду».
Догадка эта в ту пору у меня хорошо отлежалась, до плотности камня. Татьяна слушает доктора въедчиво.
Остался в памяти моей об этих днях один мелкий случай: подхожу я к жандармской квартире, где больные прятались, слышу Татьянин сухой голос:
— Брезгуете?
Заглянул в окно, стоит она перед доктором, струной вытянулась, а он сидит, курит, бормочет, глядя под ноги ей:
— Иди, иди…
Вышла кривая на крыльцо, вытирает руки подолом халата, говорит:
— Жить нам тут незачем.
Смеюсь внутри себя, соглашаюсь:
— Конечно, незачем.
Я за ней очень следил, — хотелось мне поймать её с доктором. Тогда бы избил я её, потому что горда была она со мной, несчастной прошлой жизнью своей гордилась. А так, без вины бить её, — не было у меня случая. И надоела она мне несколько.
Простились с доктором и пошли куда глаза глядят, ехать Татьяна не согласилась, понимая, что она для солдат — мышам сало. Шли вдоль железной дороги, зайдём в деревню — накормят нас, напоят. Жить можно. Крестьянство насторожилось, любопытствует: чего ждать? Татьяна докторовы слова говорит, я тоже, при хорошем случае, скажу тому, другому:
— Упрощения жизни ждать надо, вот чего. Слабеет сила господства, иссякает; вон они и воевать разучились. Пустяками они держат нас под собой. Глядите, — надвигается наше время.
Отдохнем и опять шагаем, беседуем. Вижу я, что хоть у Татьяны кипит великая злоба против доктора, а речам его она поверила, революцию эту принимает как праздник свой. Говорю ей:
— Ты, дурочка, одно помни: без лакеев господа не живут.
Фыркает, не слушает меня.