— Чем бы ты хотела, чтоб я стал, — раздавленным червяком? Чтоб я хныкал, пресмыкался перед людьми, которых презираю, и попадал из одного ложного положения в другое? Смирения моего тебе надо, так, что ли?
— Я хочу, чтобы ты был человечным.
— А разве это не так? Я настолько человечен, что скорее мир пойдет к черту, чем я приму его жалость или покорюсь ему. Оставь меня в покое. Я всем доволен.
— Неужели я ничего не могу для тебя сделать?
— Можешь: отойди от камина, не заслоняй мне огонь.
В темноте, на улице, перед незанавешенным окном стоят две фигуры.
— Смотри, Мэйбл!
— Тише! Он может нас увидеть. Говори шепотом.
— Окно закрыто.
— Почему он не опустит шторы, если уж ему нравится так сидеть?
— Джек, мне жаль его.
— Да он не страдает! Страдаешь, когда любишь людей. А у него есть все, что ему надо. Посмотри на него.
Огонь камина освещает неподвижное и напряженное лицо, его выпуклости и впадины, блестящие глаза и улыбку; свет падает на котенка, уютно свернувшегося на коленях хозяина. Юноша и девушка отшатываются от окна. Крепко прижавшись друг к другу, они уходят прочь, идут мимо ряда маленьких домиков.
У НЕГО БЫЛА ЛОШАДЬ
Примерно четверть века тому назад жил в Оксфорде мелкий букмекер по имени Джеймс Шрюин, которого, однако, чаще звали просто Джимми. Был это неприкаянный, пришибленный человечек, который существовал на случайные доходы, главным образом благодаря студентам, увлекавшимся скачками. Неподалеку от «Корна» он имел так называемую контору и был всегда к услугам горячих молодых людей из Буллингдона, а также всех прочих любителей лошадей, которые и давали ему возможность заработать достаточно, чтобы как-то прокормиться. А когда один из них — молодой Гордон Колкьюэн — с треском вылетел в трубу, Джимми Шрюин стал владельцем лошади. Он не очень-то стремился заполучить эту лошадь, потому что при его подпольной профессии она была для него обременительнее белого слона, но все же взял ее в погашение ставок, зная, что в случае банкротства должника у него не будет на эти деньги никаких законных прав. Это была гнедая трехлетка от Лопеца и Календры по кличке Каллиопа, выезженная в меловых холмах близ Уонтэджа. И вот раз в воскресенье, в конце июля, Джимми попросил своего приятеля трактирщика Джорджа Пульхера отвезти его туда в пролетке.
— Надо поглядеть на эту чертову кобылу, — сказал он. — Тот желторотый птенец говорил, что лошадь — просто чудо, но она взяла всего только третье место в Сандауне, а в скачках для двухлеток никогда не участвовала. Пока я знаю лишь одно: ест она больше, чем приносит пользы!
Рядом с толстяком Пульхером, одетым в светлый суконный костюм с огромными белыми пуговицами и розой в петлице, Джимми, маленький, худой, в черной одежде, истощенный постоянными волнениями и джином, казался совсем незаметным. И лицо у него, осунувшееся, чисто выбритое, с глубоко запавшими глазами под серым котелком, по сравнению с физиономией Пульхера, румяной, словно заходящее солнце, было как у привидения. О лошади своей он говорил равнодушно, но был обеспокоен и даже сконфужен тем, что стал ее владельцем. Он не мог отвязаться от мысли: «И на кой черт она мне сдалась? Что с ней делать: выставить ее на скачках или продать? Как извлечь из нее ту сумму, которую ему задолжал этот желторотый птенец? Да еще надо платить тренеру». И к тому же мысль, что придется предъявить свои права этому самому тренеру, угнетала его, человека, который всю свою жизнь старался не вылезать на передний план. Владелец! Да он никогда не был владельцем и белой мыши, не говоря уже о белом слоне! А лошадь его разорит в два счета, если он немедленно чего-нибудь не придумает!