Никогда еще по округу не видели такого дорода, не запомнят такого урожая, как летошний. Мельницы без устали нагружались и перемалывали отборное зерно. По скрещивающимся железнодорожным путям подвозили и увозили во все концы доверху переполненные вагоны всяким зерном и мукою. Ходко и бойко шла торговля, и покупатель был сходный.
В Рождественский сочельник укокошили Белую Феклу. И словно камень свалился с сердца.
Старые люди обмылись на Крещение в прорубях студеною крещенскою водою, в домах омелили углы и двери крестиками.
И всё пошло по маслу.
Подоспела весна, ранняя и теплая. Зазеленели на Пасху сады и взошла озимь, сильная и крепкая..
На Красную горку заиграли свадьбы.
Кое-кто даже Белую Феклу добром вспомянул:
– Ништо, жить бы да жить старухе, зря загубили душу!
Начались постройки новых домов: с торжественным водосвятием закладывались крепкие фундаменты, и со дня на день, громоздясь, всё выше уносились леса об-бок тесовых крестов, осенявших будущий кров.
На отдание Пасхи немало нашумел архиерейский пожар: из загоревшейся архиерейской бани вынесли обгорелый труп игуменьи Богодуховского монастыря, а преосвященный долго не мог выходить на богослужение по случаю ожогов.
Подмигивали и подсмеивались.
Было и уныние.
– Чёрт крест украл, крест – чёртов, – шамкал сторож при железнодорожных мастерских Семен.
А солдатик-столовер поддакивал:
– Занял беспятый храм и престол Божий. Сквернит шишига дароносицу, плюет в чашу. И люди причащаются не кровью Христовой, а слюною Дьявола, и едят не тело Христово, а пакости Дьявола.
– Пропащая наша жизнь, вот что! – заключали слушатели.
После теплого цветистого мая наступила летняя жара.
Стала засуха, и ни один дождик не напоил жаждущих иссыхающих полей, запыленных лугов и зачервившихся садов.
В красный Купальский полдень ударил на Соборной колокольне торопящий набат: в городе вспыхнул пожар.
С разных концов загорелись целые улицы, битком набитые рабочим людом и всякою беднотою.
Маленькие деревянные домики и несуразно громоздкие неуклюжие ночлежные дома занялись, как сложенная в кучу труха.
Выбивалось пламя и пропадало в гигантских веретенах пыли. Пыльные веретена неслись по городу и вертелись. И словно чья-то рука пряла удушливую огнистосерую пряжу в раскаленном без единого облачка небе.
Врасплох застигнутые метались люди с отнявшимся языком и дико по-звериному выли.
И когда засвистел в урочный час фабричный свисток, каким чужим он был среди свиста огня и одиноких, как свист, резких криков о пощаде, о милосердии, чтобы детей спасти, чтобы добро уберечь…
Выносили иконы, верили: иконы заступятся и оградят от беды.
А пламя, крадучись и зудя, пробиралось в потайные уголки и, взлетая, обнимало всё новые, еще целые жилища.
Пыльные веретена, синие в вечернем свете, неслись по городу и вертелись. И словно синий огненный бурав сверлил тяжелый воздух.
Вздувающееся зарево, вздрагивая, разлилось над городом, над торчащими черными трубами пожарищ.
Горели железнодорожные мастерские и нефть.
С какою-то яростью, с каким-то ужасом, будто травленые, выскакивали горящие паровозы из своих железных стойл. И по всем путям свистели они отрывисто сухим свистом. И что-то вздыхало и шипело жутко и зловеще под их раскаленными колесами.
Рассыпчато и переливно фонтанами шумели горящие элеваторы. Кто-то, бесясь и хохоча во всю мочь, пересыпал закровянившиеся янтари зерен.
В чарую Купальскую полночь снова забил на Соборной колокольне торопящий набат: задымились в тесных переулках веселые притоны.
Огонь входил беспощадным гостем, огонь ревниво впивался в стены и тонким языком лизал потолок.
Обнаженные тела, – кто как попало, и изрезанные стеклом и в ожогах, падали с верхних этажей на мостовую.
Распаленные зрачки давившейся толпы ширились и лопались от пьянящего жара, и скрипящий безумный хохот мешался с мольбою и воплем.
Монах в темной одежде с неподвижным каменным лицом стоял в пекле пожара. Один он был бесстрастен, как полднем, так и теперь, и был страшен своим покоем. Кипящий в глубине его глаз огонь пронизывал огонь.
Тысяча рук хватались за его полы, за черные воскрылия клобука, тысяча рук ползли к его ногам:
– Ты, наш спаситель, сохрани нас!
– Ты, наш спаситель, спаси нас!
– Ты, наш спаситель, помилуй нас!
И в третий раз ударил на Соборной колокольне страшный торопящий набат, когда, лениво отдуваясь кроваво-золотистыми лучами, солнце озарило землю: с двух противоположных концов города повалил грозный густой дым.
Горел острог.
Горела больница.
Какой был праздник для мстящего огня, вольного, разрушающего живые гробы – проклятый острог!
Выломали арестанты железные двери, задавили решеткою тюремную стражу и, избитые, подстреленные, поползли в город.
А в душных больничных палатах в желто-зеленом свете, среди пляшущих оранжевых солнц, поднялись пилящие стоны, и залился хохот безумных.
Огонь, как белка, визжал и прыгал.
И вот перекинул свои горящие сети через больничную стену на бойню.
Содрогнулся город под допотопным воем, – выли звери в человечьей тоске.
А от острога вспыхнуло кладбище.
Вскрывал огонь тяжелым пылающим ломом глухие могилы.