Я взял ножницы, влез на стул и стал срезать от Паука, что попадалось – лошадей, коров, оленей, лисиц, лягушек, звезды. Я набрал две коробки.
– Фрау Карус, снесите! Это – для Эли, а это – Ельзе. И вот туфельки! – я вспомнил, что они нравились Эле, и я отрезал волшебные красненькие туфельки, и еще отрезал обезьянку пушистую теплую, на ниточке дергается, – обезьянка для Ельзы, туфельки – Эле.
– Ah! – и фрау Карус как расцвела вся, – wunderschon! (чудесно) – а глаза ее сделались необыкновенно добрыми – чудесно! – добро посмотрела она на меня.
И у меня сердце запрыгало – от какой-то вдруг свободы – точно этим взглядом сняла она с меня то черное – ту цепь – ту ночь.
– Фрау Карус, а ведь гешпенст-то, вы перепутали, «племянник» не «гешпенст», и я ошибся, я вам сейчас покажу: у Лондонской Святополк-Мирской трубы, вон там на ниточке висит, я его ночью видел!
Фрау Карус прищурилась: плохо она видит.
И вижу – не видно его! – у Лондонской Святополк-Мирской трубы нет гешпенста – гешпенст пропал.
La matiere
Часы черные, карманные – необыкновенные: обыкновенные – всегда круглые, а эти квадратные и, если хочешь, можно поставить на столе – внизу надавить крышку, крышка отойдет, и вроде подставки.
Я когда-то служил в часовом магазине, и в последний день моей службы хозяин подарил мне эти часы. Этот день для меня был значительным днем: после многих лет ссылки я в первый раз был свободен: я мог ехать, куда мне угодно, кроме Москвы и Петербурга, я мог взять себе в полиции бессрочную паспортную книжку. Какое это счастье: раз и навсегда – бессрочно! – и не таскаться по участкам со всяким «временным», т. е. требующим возобновления, или еще хуже с «проходным» свидетельством. С необыкновенными часами-подарком в тот-же день я уехал из Вологды, последнего места моей ссылки.
Все, что я написал до сих пор, все прошло под тончайшее внимание этих часов. Может быть, да и наверное, все написанное мною совсем неважно и бесследно – совсем неизобразительно, а ведь в этом все дело письма! – но для меня всякий раз, когда я писал, казалось важным, и мне хотелось еще жить на белом свете, чтобы начатое непременно кончить. Как бежали тогда часы! И другой раз, спохватившись, я готов был сломать стрелки – остановить время.
Но бывало и другое: часы как стояли. Это в жизни, где я всегда, как посторонний, в минуту ожиданий, когда я всегда, как в чужом доме. (Я давно хорошо понял разницу между собой и теми, кто в жизни «хозяин»). И я покорно окаменевал вместе с часами: времени не было, все – равно, на волю судьбы!
Два пожара они видели – я успел их схватить со стола и перед огнем пронес сквозь дым. Три революции – все со мной, никогда не расставался. И в болезни – градусник по ним ставил. Случалось, засыпал на них в тягчайшие смертельные минуты. А в самое трудное время в России сколько мне было хлопот со стеклом: стекло разбил! И стекол-то нет, а что есть – «на учете», но я добился и до стеклышка. Часы поправил.
Только последнее время, с год уже перестал их носить с собой: тяжело – в левом кармане ведь! и свое сердце, как птичье, а тут еще и другое – упорное. Тяжело стало, и не брал. А на столе всегда при мне: внимательно всегда, но и строго. И вот в десятых числах августа – я потерял часы.
Приснился мне о. Далмат: стал во весь свой рост колокольный, в фиолетовой скуфье с посохом. В Праге – в келье о. Далмата, сижу за столом, покрытым бумагой, и сам я закрыт бумагой, но я все вижу и сквозь. О. Далмат стоит к окну у желтого шкапа и декламирует из московского сборника конструктивистов «Мена всех». И тут же ниже плеча его, весь как вареный (это от страннического ветру!) о. Кулик свое «Господи помилуй!» – воздыхает. И вдруг все растаяло – уплыл стол, покрытый бумагой, пропал о. Далмат с посохом и «Меной всех», и о. Кулик с «Господи помилуй». Осталось окно, и в углу у окна желтый шкап, на шкапу зеленый кувшин. А из шкапа – дверцы плотно закрыты – из стенок, расщепляя, как прорезаясь, вылезло боком: тоненький, две руки, три ноги, как полагается. Только все куда больше, чем в действительности, несравненно больше, того эспри, что на стенке у меня на серебре висит с кедровой шишкой, и ярче и грознее, волшебнее, как через прожектор.
Я потерял часы, с этого все и началось. Нет, еще раньше! В Праге лопнули водопроводные трубы – никогда такого не бывало, и вот как раз в день моего приезда. Город остался без воды. Три дня безводья. Бегать на реку неохота, отсиживались на минеральной. И как на грех: жара – пить хочется. Помню хорошо, вечером, как приехал, вынул я часы, протер стеклышко, почистил крышку, поставил на столе – и вдруг подумал: «в последний раз!» И вот пропали. Или выронил? Помню, положил в пальто, пальто нес на руке. А во сне вижу: лежат на мостовой расплющенные и без стрелок – серый стальной комочек. С пропажей я примирился: двадцать лет служили, ну, что ж – пришел черед. Даже как-то легко стало – без часов! – без времени.
И началась моя жизнь вне времени.
Всю ночь скреблась мышь остервенело, со звоном – у радиатора.