На сотню верст и дальше – до самой Калуги верили ему: село проезжее, много по делам ездят и туда и сюда – и в Калугу и из Калуги, и, что хочешь, у него оставь, все цело будет, как у себя. И оставляли, да какое! – надежные руки.
Учил Несторыч грамоте ребятишек – по-своему, нараспев: «аз-ба-ба», «веди-аз-ва», «глагол-аз-га». Ну, а как школы пооткрывали, учительствовать бросил и все с пчелами да в церкви на службе. Тут-то вот и пошла слава: «колдун!»
Да и впрямь колдун: нешто простому такое возможно! – кровь заговаривал и от укуса змеи слово знал, а если с зубом который – положит на больной зуб бумажку с молитвой, и боль отпустит.
Но главное-то, как пошла эта слава и укрепилась, и стали все слушаться Несторыча и боялись, как колдуна залезли в сад ребятишки, отрясли грушу! хватился старик – начисто. Кто-чей? А дознаться нехитро, все – соседи, да и мать ребятишек идет.
«Это твои дети?»
«Мои».
«Давай их мне сюда!»
Пошла – «будете теперь воровать!» – вскликнула.
Прибежали к старику босые – три мальчишки да три девчонки. Ревут! «Нашли под деревом!»
«А та лягай ваши боки! – сказал старик, – вы у меня груши воровать, стой!»
И стали, и уж боятся реветь.
А старик пошел в дом, достал суровую нитку. Да всех ребятишек к крыльцу привязал.
«Кто оборвет – а оборвать ничего не стоит – только плохо будет!»
И часа три держал на нитке – три часа, как вкопанные, не пошевельнулись.
И не только что воровать, а и думать боялись при одной мысли о Несторыче. Да это не ребятишки – ребятишкам чего, им как с гуся вода! – а взрослые, большие.
«Если, – говорили, – такое с ребятишками сотворил, чего ж нам-то ждать: с нами он и не так еще сделает!». Вот тут-то уж и пошла молва и не только – чего там Калуга! – а до самой Москвы: «колдун».
Я проводил Смирнова до Клопштокштрассе, на углу зашли в вайнштубе, посидели, выпили по стаканчику таррогоны – Несторыча помянули. И я вернулся домой и сейчас же лег.
Завтра надо было пораньше встать и идти на Александерплац в Полицейпрезидиум за «желтым билетом» (Personalausweis) – каждые три месяца мы должны возобновлять этот вид на жительство – и для меня это всегда ужасно. Бывали такие счастливцы, устраивали себе «навсегда», «бессрочно», «впредь до», но мне этого не удавалось, и каждые три месяца я с трепетом ждал получения «желтого билета» никогда не уверенный, напротив, всегда готовый и не только к отказу, а к выставке… был и такой случай.
Не знаю, от таррогоны или от безнадежного волнения перед Полицейпрезидиумом, я сразу заснул.
И вдруг точно толкнуло меня, я что-то сквозь сон вспомнил – я вспомнил телефон, Элю, Эльзу, фрау Карус, гешпенста ——
Я поднялся, зажег электричество да к Пауку и от Паука глазами по нитям и увидел: совсем в «скоморошьем углу» у Лондонской Святополк-Мирской трубы – гешпенст:
гешпенст висит на нитке!
И я ясно вспомнил, как на Пасху я влез на стул и маленькими ножницами отрезал племянника унтергрундика и дал Эле.
Но «племянник», хоть и тоже хвостатый и черный, но совсем не «гешпенст!» Какого же такого гешпенста нашел отец Эли в ее игрушечном комоде, где ленточки, елочные звезды и всякие сахарные ангелы? – и какого гешпенста Эля показывала, будто «подарил ей Ремерсдорф на Пасху?» – Я дал Эле «племянника!» – А может, отец Эли принял «племянника» за «гешпенста» – ведь, черный, хвостатый, а глаз, как фонарик! – да и сама Эля А фрау Карус пришла и сказала: «Ремерсдорф гешпенста не давал!»
Я еще раз взглянул к Пауку, к жертвенным нитям – гешпенст висел на нитке, а «племянника» не было –
конечно, я «племянника» тогда отрезал и подарил Эле, а Эля его выдала за «гешпенста!»
И опять я погасил электричество.
Но не заснул уж.
Что же это я наделал? Оклеветал! «Не тронешься с места, пока не сознаешься!» а ведь я подарил! «Нет Ремерсдорф не давал!» Стало быть, украла. Эля «украла» гешпенста, ну «племянника» все равно, которого я ей подарил. Ведь это когда со взрослым так поступят, оклевещут – но мы ко всему привыкли, конечно, неприятно, но ведь от человека всего можно ждать, и самого последнего – клеветы, самой пос… а ведь Эле – ей только всего десять весен жизни, и с этих пор такая на душу черная тень – клевета. Да еще как: она же меня не просила, я сам влез на стул, маленькими ножницами отрезал «племянника!» и дал ей, я видел, как он ей понравился, она его, как котенка, как Петера, тетешкая, понесла на руках домой. И вот, оказывается, я не давал! «Ремерсдорф не давал!» Ну —— стало быть, украла. Да как же тогда… человек-то… и уж игрушечным, а настоящим гешпенстом, самым ужасным приведением, как только во сне ужасным, станет перед ней. Или – если другой раз и дадут тебе что-нибудь, то надо расписку брать, как белье принимаешь, расписку, что это подарок, а то – всегда можно ждать! – скажут: не давал, т. е. украла. Нет, нет, лучше от людей совсем уйти, спрятаться куда-нибудь. «Не давал!» как же так ——?»
И вот, как я это все себе представил, так не только заснуть, а не могу места себе найти, не улечься никак.