По дороге он думал о многом: например, какое вино запасти в погребе в этом году: «Грю ля роз» 1900 года или «Шато Марго» 1899? И хотя он понимал всю важность этого вопроса, решение он принимал не медля, потому что нерешительность была противна его натуре. Он шел по Грин-парку и по набережной Темзы, потихоньку расправляя грудь и испытывая при этом чувство внутреннего довольства. Уличного подметальщика, ближайшего к Большому Бену, он ежедневно, кроме субботы, удостаивал кивком, а по субботам давал ему шестипенсовик; и поскольку он оказывал ему таким образом помощь, он считал этого человека заслуживающим помощи. Мимо всех прочих подметальщиков он проходил, даже не замечая их; если б они и попросили у него пенни, он бы проучил этих лентяев, живущих недозволенными доходами. Но они ничего не просили, признавая его отношение к ним справедливым и уступая несокрушимой праведности его суждений. Шел он всегда одинаковым шагом, ни быстрым, ни медленным, голову держал прямо и глядел прямо перед собой с таким видом, словно хотел сказать: «Да, я иду пешком; эта прогулка полезна для моего здоровья!»
А придя, он смотрел на часы — не потому, что не знал, который час, а для того, чтобы удовлетворить свою потребность убеждаться в уже установленном факте. Он знал, что вся прогулка от двери до двери занимает тридцать две минуты.
Поднимаясь вверх по каменной лестнице, он останавливался на площадке и смотрел через окно на одно из деревьев. Когда-то здесь свила гнездо сорока. Вот уже пятнадцать лет, как ее не было здесь и в помине, но этот странный факт все-таки имел место. Встретив в узком темном коридоре за дубовой дверью своего клерка, он приветствовал молодого человека всегда одинаково: «Доброе утро, Дайсон. Что нового?» — и проходил в свой светлый просторный кабинет, в котором слегка пахло судебными отчетами. Здесь, облачившись в свою старую широкую куртку и зажав в зубах пенковую трубку, чаще всего незажженную, он сидел за столом, на котором были разложены всякие бумаги, и работал с усердием, приводя в стройную систему факты, подготавливая их для своего начальника, человека гениального, но лишенного правильной системы.
В час дня он выходил на улицу, чтобы пешком отправиться закусить, всегда в одно и то же место, неподалеку. Когда его соблазняли пойти куда-нибудь в другое место, он говорил: «Нет, нет! Идемте со мной; нигде не подкрепитесь лучше, чем у Сима!» Это был установленный факт, и никакие, новшества не могли поколебать его. Потом с сигарой в зубах он двадцать минут гулял по Темпл-Гарден, заложив руки за спину, иногда один, иногда с кем-нибудь из друзей, и зачастую можно было услышать его добродушный смех смех толстого человека; потому что хотя он часто взвешивался и не давал своему телу толстеть, душу свою он взвесить не мог и потому, не имея на руках фактов, на которые можно было бы опереться, не мог следить за ее полнотой.
С двух до четырех он продолжал приводить в систему факты, а после закрытия судебного заседания представлял их начальнику. С высоты своего умения рассматривать их просто как факты, никак не отвлекаясь, он несколько покровительственно относился к этому неорганизованному выдающемуся человеку. Потом, вымыв руки мылом Писа и сказав клерку: «До свидания, Дайсон; больше ничего срочного нет», — он брал свой зонтик и пешком отправлялся в западную часть города. И снова по дороге он думал о многом, например: «Какой палкой лучше ударить на подходе к последней лунке?» — и опять, не размышляя слишком долго, принимал решение в пользу одной или другой.
Войдя в подъезд клуба, о котором он обычно говорил: «Я состою в нем уже двадцать лет, так что сами можете судить!» — он вешал шляпу всегда на одну и ту же вешалку, шел в комнату, где играли в карты, и — неизменно по маленькой — играл в бридж до семи часов вечера. Потом в двухколесной пролетке ехал домой, отдыхал душой и телом, бездумно глядя прямо перед собой на задки экипажей, ехавших впереди. Войдя в гостиную, он подходил к жене, целовал ее и говорил: «Ну, старушка, что ты поделывала?» — и тут же принимался рассказывать, что делал он сам, а кончив, говорил: «Ну, а теперь пора переодеваться к обеду! У меня аппетитец разыгрался!» В белом галстуке и фраке, если они должны были обедать в гостях, или в черном галстуке и простом пиджаке, если они собирались обедать дома — ибо целесообразность такого костюма была установленным фактом — он входил в комнату жены, брал какую-нибудь бутылочку с ее туалетного столика и, разглядывая ярлычок, сообщал о своих планах на завтра.