Анна Степановна. Чуждо — этого мало: оно неприятно, оно враждебно мне. Да, мой друг, разговоры их для меня невыносимы: я не слышу от них ни протеста против нынешних порядков, ни сожаления о прошлой нашей жизни. Нет, они и знать не хотят, и говорить-то не хотят об этой реформе, они очень спокойно к ней относятся, как будто так и надо. Заводят фермы да ремесленные школы, учат чему-то крестьянских девчонок и мальчишек. Можно было заботиться о крестьянах, когда они были наши, а когда У нас их отняли, так что нам до них за дело? Они теперь свободны, ну и пусть пьянствуют. Посмотришь, другой помещичишка разорен совсем, а тоже тянет со всеми в одну ноту, восхваляет реформу. А у самого на душе-то, чай, кошки скребут.
Ашметьев. Ну, нам, кажется, очень жаловаться нельзя, мы не очень много потеряли.
Анна Степановна. Так ведь это исключение, это особое счастье. Что бы мы были с тобой, если бы не он!
Ашметьев. Кто это он?
Анна Степановна. Да вот идет!
Ашметьев. Я и не знал.
Анна Степановна
Ашметьев. Но я мог бы сократить свои расходы. Ведь Кирилл Максимыч на все способен, он человек без сердца. Так ведь, Кирилл Максимыч? Жалости в вас нет, вы этого чувства не знаете?
Анна Степановна. Ах, пожалуйста!.. Жалей о чем хочешь, только не о моих крестьянах.
Зубарев. Будешь безжалостен, коли вы, Александр Львович, поминутно изволите деньгами нудить.
Анна Степановна
Зубарев. Вы изволите говорить, что сократите расходы… Дождемся ль мы этого, Александр Львович? Покуда все еще увеличиваете, а не сокращаете.
Ашметьев. Не знаю; я всегда проживал около семидесяти тысяч франков в год — и теперь тоже.
Зубарев. А курсы-то, благодетель мой, а курсы-то, помилуйте! Вы, Александр Львович, изволите пошвыривать франками-то, вы думаете, что все еще франк-то четвертак? А оно вон куда пошло, вон куда пошло: франк-то прежде в лапотках ходил, а теперь в сапожках щеголяет.
Ашметьев. Франк все франк; а что ваш рубль подешевел, так уж мы там, в Париже, не виноваты. Скоро ли вы лес-то продадите?
Анна Степановна. Разве тебе деньги скоро нужны?
Ашметьев. Скоро не скоро, а все-таки я желаю знать немедленно, чего он стоит?
Зубарев. Теперь покупать надо, покупать, а не продавать. Как продавать, когда цены нет! «Что стоит?» Семьдесят рублей за десятину, вот что он стоит! Да что! За шестьдесят пять
Ашметьев. Я вас просил, Кирилл Максимыч, покупателя найти.
Зубарев. Нашел, нашел-с; да ведь семьдесят рублей… какая это цена?
Ашметьев. Продавайте, я на эту цену согласен.
Анна Степановна. Какой уж и ты скаред, Кирилл Максимыч, так даже противно смотреть. Ты из-за копейки готов целый год торговаться.
Зубарев. Не скаред я, а экономный человек. Какие времена-то, помилуйте!
Анна Степановна. Нет, скаред. Как ты живешь, как ты одеваешься! А дочь! И не грех тебе? Воспитывала ее из жалости тетка лет до двенадцати, пока дочерей замуж не выдала, а с тех пор она дома болтается — без учителей, без гувернанток, так и выросла, да и теперь без всякого призору.
Зубарев. Да какого ей воспитания, какого призору? Умей шить, вязать, щи варить да почитай родителей — вот и весь женский курс!
Ашметьев. Я ее помню, но едва ли узнал бы теперь; что-то дикое было в этом милом ребенке.
Анна Степановна. А теперь еще больше одичала. В ребенке все мило, а она уж давно не ребенок. Ни манер, ни приличия; не знает никакой сдержанности, делает, что в голову придет, — это для благородной девушки уж просто непозволительно.
Ашметьев. Отчего я не вижу ее здесь?
Анна Степановна. Не знаю, спроси у отца.
Зубарев. У тетки гостила-с…
Анна Степановна. Да уж ты все говори! Я кое-что слышала.