Это была долгая, нескончаемая ночь. Рассвет, как бы нехотя заглянувший в нашу темницу, был самый серый, самый унылый и самый безнадежный рассвет в моей жизни. А все же, когда надзиратель не спеша принялся гасить бледно-желтые язычки газовых рожков, а серый утренний свет стал белеть и я уверился, что ночь все-таки пришла к концу, — бодрость вернулась ко мне; я расправил затекшие руки и ноги и оглянулся вокруг с облегчением и вновь обретенным интересом к жизни. То, что я увидел, свидетельствовало, что случившееся со мной, не кошмарный сон и не горячечный бред, а самая настоящая действительность. На топчане храпели четверо бродяг, немытые, оборванные, обросшие щетиной; один из них положил грязную ногу в порванном носке на волосатую грудь соседа, Мальчик спал тревожным сном и непрестанно стонал. Кругом лежали другие спящие фигуры, полуугадываемые в неверном свете. В самом дальнем углу белела простыня, неровности которой позволяли угадывать, где голова покойника, где ноги, где скрещенные на груди руки. За решеткой, заменявшей стену, виднелись почти полностью обнаженные тола изгнанниц из окружной тюрьмы, сплетшихся в пьяном объятии и погруженных в мертвый сон.
Мало-помалу пленные звери пробудились во всех клетках, стали потягиваться, обмениваться затрещинами и проклятиями, потом потребовали завтрака. Принесли завтрак — хлеб и мясо на оловянных тарелках, кофе в оловянных кружках; надзиратели следили, чтобы каждый ограничивался своей порцией. Еще несколько унылых часов ожидания — и нас вывели в коридор, где мы присоединились к толпе босяков и бродяг всех национальностей и всех оттенков кожи, которых доставили из других камер и клеток. Вскоре наш зверинец погнали вверх по лестнице и заперли за высокой загородкой в грязном зале, где уже сидела толпа грязных людей. Эта толпа уставилась на нас и на человека, находившегося за столиком, который здесь называют кафедрой, и окруженного писцами и другими чиновниками, сидевшими пониже. Толпа ждала. Мы находились в полицейском суде.
Начался суд. Очень скоро я вынужден был прийти выводу, что национальная принадлежность подсудимого решала его дело. Чтобы осудить ирландца, требовались явные улики, но и в этом случае наказание было легчайшим. Французов, испанцев и итальянцев судили строго по закону, в соответствии с совершенным преступлением. Негров быстро осуждали, даже если улики были самые несерьезные. Китайцев же
Все это я отлично понимал и тем не менее испытывал беспокойство.
Я был еще более обескуражен, когда выяснялось, что любой беженец из Ирландии, нашедший приют в этой стране, может выступить перед судом и дать любое показание против такого же беженца из Китая, — показание, которое навек погубит репутацию китайца, приведет его в тюрьму и даже будет стоить ему жизни. Однако, по закону этой страны,
Дорогой Цин Фу! Я был рад от души, когда наступила моя очередь. За час, который я провел здесь, полицейский суд опостылел мне не меньше, чем тюремная камера. Я не тревожился об исходе своего дела. Я знал, что, как только я расскажу присутствующим здесь американцам, как хулиганы натравили на меня собаку, в то время когда я мирно шел по улице, как собака искусала меня и порвала на мне одежду, как полицейские арестовали меня и посадили в тюрьму, хулиганов же отпустили на волю, — тут в них закипит ненависть к угнетению, живущая в сердце каждого американца, и меня немедля оправдают. Признаюсь, я даже немного испугался за хулиганов, обидевших меня.
Они стояли на виду, не пытаясь даже спрятаться, и я стал побаиваться, что, когда я сообщу об их поступке, присутствующие в порыве праведного гнева могут обойтись с ними слишком жестоко. Быть может, их даже вышлют прочь из страны, как людей, запятнавших себя позорным поступком и недостойных более находиться в ее священных пределах.
Переводчик спросил мое имя и повторил его громко для всеобщего сведения. Решив, что настало время говорить, я откашлялся и начал свою речь по-китайски (по-английски я объясняюсь плохо):
— Услышь меня, о высокородный и могущественный мандарин, и поверь мне! Я шел по улице, исполненный мирных намерений, как вдруг несколько человек стали натравливать на меня собаку и…
— Молчать!