Проснулся Андрей Иваныч, когда Шмит назвал его имя.
– …Андрей Иваныч у нас один-единственный, агнчик невинный. А то все на подбор. Я? Меня сюда – за оскорбление действием. Молочку – за публичное непотребство, Нечесу – за губошлепство. Косинского – за карты… Берегитесь, агнчик: сгинете тут, сопьетесь, застрелитесь.
Может, оттого, что Маруся стояла под пальмой, или от шмитовой усмешки – но только стало невтерпеж, Андрей Иваныч вскочил:
– Это уж вы, знаете, слишком, уж на это-то меня хватит, чтобы не спиться. Да и что вам за дело?
– Ка-кой вы… ёрш! – засмеялась Маруся. – Ведь ты же, Шмит, шутишь? Ведь да?
Она опять нагнулась к Шмиту из-за дивана. «Только б не гладила… Не надо же, не надо», – молился Андрей Иваныч, затаил дух… Кажется, она что-то спросила – ответил наобум лазаря:
– Нет, благодарю вас…
– То есть как – благодарю? Вы о чем же это изволите думать? Ведь я спрашиваю, были ли вы у Нечесов?
И только когда Шмит уходил, Андрей Иваныч становился Андрей Иванычем, нет никакого Гусляйкина, не надо бояться, что она погладит Шмита, все просто, все ласково, все радостно.
Когда вдвоем – тут и думать не надо, о чем говорить: само говорится. Так и скачут, и играют слова, как весенний дождь. Такой поток, что Андрей Иваныч обрывает, не договаривает, но это все равно: она должна понять, она понимает, она слышит самое… Или, может, так кажется? Может, Андрей Иваныч придумал себе свою Марусю? Ах, все равно, лишь бы…
Запомнился – уложен в ларчик драгоценный – один вечер. То все вёдро стояло, теплынь, без шинелей ходили, это в ноябре-то. А тут вдруг дунуло сиверком, синева побледнела, и к вечеру – зима.
Андрей Иваныч и Маруся огня не зажигали, сидели, вслушиваясь в шушуканье сумерек. Пухлыми хлопьями, шапками сыпался снег, синий, тихий. Тихо пел колыбельную – и плыть, плыть, покачиваться в волнах сумерек, слушать, баюкать грусть…
Андрей Иваныч отсел нарочно в дальний угол дивана от Маруси: так лучше, так будет только самое тонкое, самое белое – снег.
– Вот: дерево теперь все белое, – вслух думала Маруся, – и на белом дереве – птица, дремлет уж час и два, не хочет улететь…
Тихое снежное мерцанье за окном. Тихая боль в сердце.
– Теперь и у нас, в деревне, зима, – ответил Андрей Иваныч. – Собаки зимой ведь особенно лают, вы помните? Да? Мягко и кругло. Кругло, да… А в сумерках – дым от старновки над белой крышей такой уютный. Все синее, тихое, и навстречу идет баба с коромыслом и ведрами…
Марусино лицо с закрытыми глазами было такое нежное, чуть голубоватое от голубого за окном снега, и такие у ней были губы… Чтобы не видеть – уж лучше не видеть, – Андрей Иваныч тоже закрыл глаза.
А когда зажгли лампу, ничего уж не было, ничего такого, что привиделось без лампы.
И все эти слова о дремлющей на снежном дереве птице, о синем вечере – показались такими незначащими, не особенными, немного даже смешными.
Но запомнились.
У русской печки – хайло-то какое ведь: ненасытное. Один сноп спалили, и другой, и десятый – и все мало, и заваливают еще. Так вот и генерал за обедом: уж и суп поел, и колдунов литовских, горку, и кашки пуховой гречишной покушал с миндальным молоком, и равиолей с десяток спровадил, и мяса черкасского, в красном вине тушенного, две порции усидел. Несет зайчонок-повар новое блюдо – хитрый какой-то паштет, крепким перцем пахнет, мушкатом: ну как паштета не съесть? Душа генеральская хочет паштета, а брюхо уж по сих пор полно. Да генерал хитер: знает, как бренное тело заставить за духом идти.
– Ларька, вазу мне! – квакнул генерал.
Покатился самоварный Ларька, мигом притащил генералу большую, узкую и длинную вазу китайского расписного фарфора. Отвернулся в сторонку генерал и облегчился на древнеримский манер.
– Ф-фу! – вздохнул затем – и положил себе на тарелку паштета кусок.
За хозяйку сидела не генеральша: посади ее – натворит еще чего-нибудь такого. Сидела за хозяйку свояченица Агния, с веснушчатым, вострым носом. А генеральша устроилась поодаль, ничего почти что не ела, глазами была не здесь, прихлебывала все из стаканчика.
Покушав, генерал пришел в настроение:
– А ну-ка, скажи, Агния, знаешь ли ты, когда дама офицером бывает, – ну, знаешь?
Веснушчатая, дощатая, выцветшая Агния почуяла какую-то каверзу, заерзала на стуле. Нет, не знает она…
– Ух, ты-ы! Как же ты не знаешь? Тогда дама бывает офицером, когда она бывает под… Ну, в каком чине? В каком чине, а? Поняла?
Затрепыхалась, заалела, закашляла Агния. Куда и деваться не знала: ведь девица она – и вдруг этакое… скоромное… А генерал заливался: сначала внизу, в бур-болоте на дне, а потом наверху, тоненькой лягушечкой.
Забылась Агния, занялась паштетом, глаза – в тарелку, быстро-быстро отправляла крошечные кусочки в рот. А генерал медленно нагибался, нагибался к Агнии, замер – да как гукнет на нее этаким басом, как из бучила:
– Г-гу-у!
Ахнула Агния благим матом, сидя запрыгала на стуле, заморгала, запричитала;
– Штоп тебе… штоп тебе… штоп тебе…