Собственно говоря, я никогда не рассчитывал и не надеялся на то, что мне удастся скрыть свою причастность к этим романам от кого-либо из близких мне лиц. Слишком много было совпадений между тем, что слышали от автора в повседневной жизни, и отдельными эпизодами, оборотами речи и суждениями в его романах, чтобы кто-либо из моих близких знакомых мог усомниться, что автор «Уэверли» и их друг — одно и то же лицо, и я полагаю, что все они были в этом внутренне убеждены. Но, поскольку я сам ничего не говорил, их уверенность имела в глазах света не больше веса, чем догадки других; их мнения и доводы можно было заподозрить в пристрастности, а то и противопоставить им опровергающие доводы и суждения; речь теперь шла уже не о том, признавать ли меня за автора этих романов, несмотря на мое запирательство, а достаточно ли будет моего признания, чтобы безоговорочно счесть меня их творцом.
Меня часто спрашивали о случаях, когда я едва не был разоблачен, но так как я продолжал настаивать на своем столь же невозмутимо, как адвокат с тридцатилетней практикой, я не припомню, чтобы хоть раз попал в такое мучительное и неловкое положение. В «Разговорах с Байроном» капитана Медуина(*) автор говорит, что он как-то задал моему благородному и высокоталантливому другу вопрос, убежден ли он в принадлежности этих романов сэру Вальтеру Скотту, на что Байрон ответил: «Скотт как-то раз чуть не признал себя автором «Уэверли» в книжной лавке Мерри. Я беседовал с ним по поводу этого романа и выразил сожаление, что он не отнес его действие ближе к эпохе Революции.(*) Скотт, совершенно забыв об осторожности, ответил: «Конечно, я мог бы так сделать, но...» Тут он запнулся. Тщетно было пытаться исправить ошибку. Он, по-видимому, растерялся и, чтобы скрыть свое- смущение, поспешил ретироваться». Я совершенно не помню такой сцены, и мне кажется, что в подобном случае я скорее бы рассмеялся, а не смутился, ибо никогда в таком деле не мог надеяться ввести в заблуждение Байрона, и по тому, как он неизменно говорил со мной, я знал, что его мнение окончательно сложилось и всякие опровержения с моей стороны звучали бы фальшиво. Я не берусь утверждать, что этого случая не было, но только вряд ли он произошел точно при описанных обстоятельствах, иначе я сохранил бы о нем хотя бы смутное воспоминание. В другом месте той же книги говорится, что лорд Байрон якобы высказывал предположение, что я не хочу признаваться в авторстве «Уэверли», полагая, что этот роман может вызвать неудовольствие царствующей династии. Могу лишь сказать, что подобное опасение пришло бы мне на ум в последнюю очередь, о чем красноречиво свидетельствует предпосылаемое этим томам посвящение.(*) Пострадавшие в ту несчастную эпоху неизменно пользовались в течение предыдущего и настоящего царствования симпатией и покровительством членов королевского семейства, которые великодушно простят постороннему вырвавшийся из его груди вздох и сами сочувственно вздохнут, вспоминая о судьбе своих отважных противников, творивших свое дело не из ненависти, а из чувства чести.
В то время как лица, тесно общавшиеся с автором, без колебаний приписывали ему то, что ему принадлежало, другие, а именно — несколько видных критиков, занялись терпеливым исследованием характерных особенностей, которые могли бы выдать авторство моих романов. Среди них был один джентльмен, замечательный доброжелательным и свободным от предрассудков тоном своих писаний, остротой рассуждений и истинно джентльменским способом, коим он производил свои изыскания. В своих «Письмах» он выказал не только способности точного исследователя, но и свойства ума, заслуживающие гораздо более серьезной темы для их упражнения, и я не сомневаюсь, что он обратил в свою веру почти всех тех, кто считал этот вопрос заслуживающим внимания.[14] Автор не имел права жаловаться ни на эти письма, ни на другие попытки подобного рода. Ведь это он вызвал публику на своего рода игру в прятки, и если он оказался обнаруженным в своем убежище, ему оставалось лишь признать себя побежденным.
В обществе, разумеется, ходили самые различные слухи. Одни представляли собой точную передачу лишь частично верных данных, другие касались обстоятельств, не имеющих никакого отношения к делу, третьи, наконец, были измышлением досужих людей, полагавших, очевидно, что вернейший способ вызвать автора на откровенность — это приписать его молчание какому-либо порочащему его имя или неблаговидному побуждению.
Легко себе представить, что к такого рода инквизиторским приемам лицо, которого они больше всего касались, относилось с некоторым презрением, ибо среди всех ходивших слухов был только один, который был столь же необоснован, как и все другие, но имел хоть тень правдоподобия и на самом деле мог оказаться правильным.