Итак, я не был уязвлен честолюбием, обычным стимулом в подобных случаях, но вместе с тем меня не следует обвинять и в неблаговидном и неуместном пренебрежении к общественному признанию. Я чувствовал большую благодарность к публике за ее внимание, хотя и не заявлял об этом открыто, подобно тому как влюбленный, прячущий на груди ленту — знак благосклонности возлюбленной, — не менее горд, хоть и менее тщеславен, чем тот, кто украшает ею свою шляпу. Я настолько далек от презрительного высокомерия, что никогда не испытывал большего удовольствия, как в тот день, когда, возвратившись из одной увеселительной поездки, обнаружил, что «Уэверли» находится в зените популярности и публика оживленно обсуждает вопрос, кто автор. Для меня уверенность в том, что я пользуюсь одобрением читателей, была все равно что обладание скрытым сокровищем, доставляющим не меньше удовлетворения его владельцу, чем если бы весь мир знал, что оно ему принадлежит. С тайной, которую я соблюдал, было связано еще одно преимущество. Я мог появляться на литературной арене и исчезать с нее по своему усмотрению, и никто не обращал на меня внимания, кроме тех, кто преследовал меня своими подозрениями. Наконец, в качестве писателя, с успехом подвизающегося на другом поприще литературы, я мог подпасть под обвинение, что слишком часто навязываю себя терпению аудитории; но автор «Уэверли» в этом отношении был столь же неуязвим для критики, как дух отца Гамлета для алебарды Марцелла.(*) Возможно, любопытство читателей, подстрекаемое тайной, окружавшей имя автора, и поддерживаемое спорами, возникавшими время от времени по этому поводу, немало способствовало интересу, который проявляли к моим сочинениям, быстро следовавшим одно за другим. Кто их автор, оставалось секретом, и в каждом новом романе думали найти ключ к его разгадке, хотя в других отношениях это произведение могло оказаться ниже тех, которые ему предшествовали.
Меня легко могут обвинить в неискренности, если я выставлю в качестве одной из причин молчания тайное нежелание входить в личные объяснения по поводу моих литературных трудов. При всех обстоятельствах для писателя весьма опасно вращаться в обществе людей, постоянно обсуждающих его сочинения, поскольку эти лица неизбежно пристрастно судят о вещах, написанных в их кругу. Самодовольство, которое приобретают в этой обстановке литераторы, очень вредно для действительно упорядоченного ума: ибо чаша лести если и не низводит людей, подобно напитку Цирцеи,(*) до уровня животных, то, без сомнения, если жадно испить ее до дна, способна превратить самых умных и талантливых в глупцов. Этой опасности я до известной степени избежал, скрыв свое лицо под маской, и мое собственное самомнение было оставлено в покое и не выросло вследствие пристрастия друзей или похвал льстецов.
Если дальше доискиваться причин поведения, которого я так долго держался, мне остается только прибегнуть к объяснению, которое дал один критик, столь же дружественный, как и проницательный, а именно, что духовный склад романиста должен характеризоваться, выражаясь на языке френологии, исключительно развитым стремлением к самоукрытию. Я тем более подозреваю в себе некую предрасположенность такого рода, что с того момента, когда я обнаружил, что к личности автора проявляется крайнее любопытство, я испытывал тайное наслаждение, обманывая его, и это, принимая во внимание всю незначительность данного предмета, я прямо не знаю, как оправдать.
Мое желание сохранить в качестве автора настоящей серии романов свое инкогнито нередко ставило меня в неловкое положение, так как зачастую те, кто находился со мной в близких отношениях, задавали мне на этот счет прямые вопросы. В таком случае мне оставалось одно из трех: либо я должен был раскрыть свою тайну, либо дать двусмысленный ответ, либо, наконец, упорно и беззастенчиво отрицать свое авторство. Первое предполагало жертву, которой, я полагаю, никто не имел права от меня требовать, поскольку дело касалось исключительно меня. Двусмысленный ответ навлек бы на меня унизительное подозрение, что я был бы не прочь воспользоваться заслугами (если они вообще были), на которые я не решался полностью претендовать, а те, кто судил обо мне более справедливо, приняли бы такой ответ за косвенное признание. Поэтому я счел себя вправе, как всякий подсудимый, отказаться от самообвинения и решительно отрицал все улики, не подкрепленные доказательствами. Обычно я добавлял, что, будь я автором этих сочинений, я считал бы безусловно правильным отказ от показаний, которых бы от меня требовали с целью раскрыть именно то, что я желал оставить тайным.