Высвободили мужика из сена-соломки, подняли и поставили на ноги – во весь рост. Ну и фи-гура! Самый заправский мужик, в лаптях, в сермяге, и кушаком подпоясан, с топором за поясницей, с бородой, как водится, и даже в шляпе гречневиком. Самый-то исконный, законный мужик, как на театре его показывают. И весь из чистого сахару! Смерили – два аршина восемь вершков – природный. В плечах – косая сажень. Ну, прямо живой – только не говорит. Даже засмеялся барин:
– Ах, злодей, какую штуку со мной удрал! Влезло-таки ему в копеечку. Одного сахару пудов шесть будет, да мастеру, небось, сколько тыщ заплатил. Да ему что – плюнуть.
А детишки высунули язычки и ну лизать. Сладкий, настоящий! И сам ученый барин не, утерпел – в ручку разок лизнул: рафинад самый чистый! Стали думать, куда того мужика определить: не есть же такое чудо! И решили в кабинет поставить, за письменный стол, в угол – на всем виду. Купили стол черный, лаковый, сто рублей дали, и взгромоздили мужика на тот стол. Четверо ставили, основательный был мужик.
С той поры, как поутру в кабинет войдет барин, первым делом на того мужика заглядится. Блестит!
Стоит мужик бодро, одной рукой за спиной топор держит, как полагается, другой на сукастую дубинку упирается, хмуро глядит – лесной. А барин вспомнит сейчас и скажет:
Ходит по кабинету со стаканом чаю, подойдет да и полижет маленько. И детишки, бывало, прибегут – кричат:
– Папочка, можно нам мужичка полизать немножко? Он сла-ад-кий!..
– Да жизнь-то его горькая! – скажет барин. – Ну, что ж, полижите немножко. Помните, детки:
А детишки уж к мужичку язычками тянутся, спешат:
И такое сладкое чувство барина охватит – даже на глазах выступит. А шестипудовый стоит себе, хмурый, – как в лес глядит. А кругом-то его пищат.
– Ах, добренький! ах, сладенький… ах, хорошенький мужичок наш!..
– Да, – скажет барин. – В нем, детки, великая правда. В нем и любовь великая, и жалость. Потому что…
И начнет вслух свои слова высказывать, какие для книг сготовил. А детишки своим делом занимаются.
Вот раз засиделся барин в кабинете до поздней ночи – нагоняй кому-то опять писал. Все, как на ладошке, выказал: все-то мужик понимает, чего и великие умы не произошли. Чаю выпил стаканов десять да нет-нет и потянется через стол, нет-нет да ногу у мужика и полижет – по привычке. А к рассвету новую свою книгу писать принялся – «Недостатки народа – его достоинства». Так перышко-то и бегает, только скрип идет. Сердце-то так и рвется, а на глазах слезы накипают. Уж и не видят глаза-то от горючей слезы, что лампа садится, все темней да темней становится. А в ту пору электричество-то прикончилось, по случаю большой забастовки.
А тот строчит и строчит, совсем головой к писанию своему нагнулся…
Как вдруг – крраккк!.. – будто орех разгрызли…
То ли дубинка сахарная сломалась, то ли детишки мужику ногу пролизали, а может, и сотрясение какое вышло, – только грохнулся тот мужик всей своей шестипудовой громадиной на стол и проломил ученому барину голову до смерти.
Прибежала жена – ах-ха! – а ни мужика, ни барина: одни куски.
Солнце мертвых
Утро
За глиняной стенкой, в тревожном сне, слышу я тяжелую поступь и треск колючего сушняка…
Это опять Тамарка напирает на мой забор, красавица симменталка, белая, в рыжих пятнах, – опора семьи, что живет повыше меня, на горке. Каждый день бутылки три молока – пенного, теплого, пахнущего живой коровой! Когда молоко вскипает, начинают играть на нем золотые блестки жира и появляется пеночка…
Не надо думать о таких пустяках – чего они лезут в голову!
Итак, новое утро…
Да, сон я видел… странный какой-то сон, чего не бывает в жизни.
Все эти месяцы снятся мне пышные сны. С чего? Явь моя так убога… Дворцы, сады… Тысячи комнат – не комнат, а зал роскошный из сказок Шехерезады – с люстрами в голубых огнях – огнях нездешних, с серебряными столами, на которых груды цветов – нездешних. Я хожу и хожу по залам – ищу…
Кого я с великой мукой ищу – не знаю. В тоске, в тревоге я выглядываю в огромные окна: за ними сады, с лужайками, с зеленеющими долинками, как на старинных картинах. Солнце как будто светит, но это не наше солнце… – подводный какой-то свет, бледной жести. И всюду – цветут деревья, нездешние: высокие-высокие сирени, бледные колокольчики на них, розы поблекшие… Странных людей я вижу. С лицами неживыми ходят, ходят они по залам в одеждах бледных – с икон как будто, заглядывают со мною в окна. Что-то мне говорит – я чую это щемящей болью, – что они прошли через страшное, сделали с ними что-то, и они – вне жизни. Уже – нездешние… И невыносимая скорбь ходит со мной в этих до жути роскошных залах…
Я рад проснуться.