– Им вот исходит, таким-то. На мертвое тело!.. То без путя плетет-плетет чего, а то вот – на мертвое тело!.. Разум соображает, что к чему. И погода какая скушная, и…
– Уж ей это от Господа-Батюшки так… – говорит богомолка. – Значит, исходит в ей разумение… теперь слушать ее надеть, не изойдет ли чего от ей, матушки сердешной…
Обе они смотрят на старуху и ждут. Нет, она все переобувается.
– Скажи ты нам, кормилец… чего такое? Большаком мы с Петровной намеднись ишли… три монаха нам стре-лись, – один в один, седые… с посошками.
– Ну? – сердито насупливая совиные брови, спрашивает Максим и ждет.
– А дорога дальняя, пристали мы… а деревенька-то иг-де – ня знаем, не здешние мы-та, кормилец… У спрашиваем монашков-то… слова нам не сказали, поклонились… Шажков двадцать прошли – и деревня. А то и не видать было!
– Лики-то хорошие такие, чистые… – сказала другая странница, владимирская, на о. – Оборотились мы-те на монашков-то… далече их видать, все видать… А тут и не стало видать, как нет их!
– А что, версту тебе их видать надо?
– Три монах а-те, один в один… – говорит странница и выжидает, не скажет ли чего Максим.
– Может, сказывали чего?
– Ни словечка не сказывали. В землю глядят, как у их что на мыслях, удручение…
– Плетешь невесть что! – говорит Максим сердито. – Теперь такое время, народ нельзя сомущать. Три монаха! Мало их ходят? – А куда шли-то?
– Туда, батюшка… – машет странница палочкой неизвестно куда, – на Кеев-батюшку, на Кеев, кормилец… к угодникам. С Кеева мы-те, от пещеров…
– Ну… ничего там, все в порядке? Ничего не слыхать про войну?
– Сказывали, батюшка… слыхать. Мы-те не знаем, не здешния… а будто воюет король-те этот… нямецкий! Нашему-то батюшке, Белому-те Царю, бумагу подавал, – дрожьмя-дрожит, а воеваться надоть ему, сила у его такая, воеваться чтобы… Он, гыть, черной вере предался, церкви Господни жгеть… Мы-те ня знаем, что как… а стрелять наши как станут, так при нас женчина белая до небу до батюшки встанет и грозится име-те. Он-те и не может, страх видит Господень…
– А-а… в белом одеянии… – рассудительно говорит Максим. – Это и на полустанке сказывали, в ведомостях печатали. Как татары тоже приходили в старину, тоже было, разразило их. Теперь шурум-бурум выходит.
– Выходит, батюшка… выходит, кормилец. Я, гьггь, на их черную веру призведу, печатами запечатаю…
– Запеча-таю! – повторяет другая странница. – Да… Три года, пять, воеваться буду, строк мне такой выходит… В пещерках добрый человек читал по бумажке… Да-а… три монаха, один в один…
– Дурак вам сказывал! – с сердцем говорит Максим, взглядывая на меня. – А народ нечего сомущать… проходите себе, а зря болтать чего там – нечего. Кто там может запечатать чего?!
– Ня знаем, батюшка… не здешние мы-те, дальние…
– А не здешние – так и проходите.
– Идем, батюшка… идем, кормилец…
Они идут, выставляя далеко перед собой палочки, словно вымеривают дорогу, – старые дети, ищущие слепо своих путей в неведомое, не успокаивающейся на своих скудных пепелищах Руси.
– Монахи-монахи… – ворчит вслед им Максим. – Врут незнамо чего, а потом через их неприятность какая…
Он не договаривает, и по его насторожившемуся лицу видно, что он задет и уже предчувствует в монахах что-то значительное, что-то сокровенное. Разгадай, что к чему!