Громко хоронили, помпезно-надломно, с музыкой. И все плакали, плакали. Особенно девушки, такие молодые, чистые, бого-вдохновенные… Иной раз в мертвом носу я совсем живо чувствовал, что они не своих любимых хоронят, а меня, меня, вошь; и по мне — вши — так плачут и тоскуют… О!.. Но сознание редко, совсем редко вспыхивало; одна кругом темень была, мрак беспросветный. Я уже тогда трепет вечного Нуля чувствовал. Меня быстро давили, схоронив в могиле, но я возрождался — эдакое переселение душ — в виде другой вши и все время упорно трупной. Много-много со мной похоронили, в цветах, в церквах Божьих.
В форме последних вшей я уже совсем отходить стал; вялая такая я стала, безжизненная вошь, холодная; и даже кровь трупная меня не согревала; музыку вдалеке только слышал неземную.
Там, где все будет, появился я еще один, последний, раз, после вши, но все было по-другому. Куда рыла-то подевались, не знаю. Видел я хаос и многоликое плюральное движение. Быстрый мне здесь конец был.
Рев, рев прошел по Вселенной, Господом созданной. И увидел я искаженные Лики Дублеров Бога Нашего, Единого, Самого Абсолюта. «Двойники, двойники Бога», — подумал я, завизжав, когда они ринулись на меня.
Но это были скорее не двойники, а дублеры, дублеры Абсолюта: упыри плюральности мира сего. Я видел множество качающихся, кружащихся миров, точно таких же, как наш; и точно так же там был виден лик Божий; их было много, много, Единых Богов, много таких же извивающихся Абсолютов.
Потом они стали воплощаться, воплощаться в дикие земные символы. Это были одинаковые, но время от времени все до единого изменяющиеся обозначения: то свиные хохочущие морды, жующие свое абсолютное знание; то какая-то стая непрошенных благодетелей с визгом проносилась вокруг меня; то открывались некие святые лики, параноидные в своей святости; то целая толпа бесконечно всемогущих грозно окружала меня…
Я уже не видел различия между Абсолютом и его двойниками; потом все они стали путаться между собой, точно стараясь проникнуть друг в друга: и в то же время они не могли этого сделать — только дергались, замкнутые в себя… Но при чем тут был я?!. Как все существующее было ужасно, но я ликовал. Наконец-то, наконец-то. Как я этого ждал. Или еще что-то было, или его не было?!. Только знаю: вдруг стон прошел по всей Вселенной… И я… я… вы думаете, что наступил час моего четвертого, последнего, пришествия на землю?.. О, совсем не так… Я был на земле… Но неземное и адекватное слились для меня там в единое.
Я уже чувствовал холод Вечного Ничто; оно втягивало меня в себя; но мог ли я его достигнуть?!
И последнее, что я могу передать: я был слоновьим калом; да-да, слоновьим калом большого индийского слона, кланяющегося людям в светлом и шумном цирке. Можно ли выразить эту степень существования?!
Но я еще хорошо запомнил улыбку Бога на себе…
Когда заговорят?
Иван Иваныч Пузиков жил у себя. Правда, это у «себя» занимали у него два обычных, вне мира сего, кота, взъерошенных от звука собственного голоса, собака Джурка, бегающая за своим хвостом, и просто корова, мычащая в углу.
Все это находилось в старом, полуповаленном домике, отгороженном от земли серым, неприютным забором. Большей частию Иван Иваныча в доме не было: потому что свое присутствие он не считал за присутствие.
Он весь жил своими животными.
Правда, по видимости многие другие обыватели тоже жили животными. Но на самом деле все было не так. Они приходили на скамью Иван Иваныча, стоящую перед домом, и долго-долго сидели на ней. Все такие ладные, с животиками и точно сделанные из света.
Кроме того, что они молчали, они то и дело вскрикивали, глядя на собаку: «Джурка, Джурка!..» — и вздрагивали. Помолчат, помолчат, а потом опять кто-нибудь вскрикнет: «Джурка… Джурка!»
Сначала собака виляла хвостом, а потом совсем одурела от этих вскриков и вместо того, чтобы оборачиваться на людей, приподнимала морду вверх, на небесные светила.
Этот ежечасный, среди общего могильного молчания, вскрик «Джурка», собственно, ничего не выражал, кроме формы существования самих обывателей. Поэтому он был обращен в них самих, а не на животных.
Так и проводили люди, окружающие Иван Иваныча, отпущенное им время.
Но у «самого» отношение к животным было совсем противоположное.
Почти не существуя на протяжении десятилетий и ощущая вокруг себя одну пустоту, Иван Иваныч вдруг, выйдя на пенсию, родился духовно, пристально, сам по себе, всматриваясь в тела животных. Его поразила прежде всего «тайна»; «такие оформленные, с разнообразием, а существуют», — думал он. «Ишь», — и вилял своим воображаемым хвостиком.