Зеленоватый воздух, в котором я двигался, раздеваясь, чтобы лечь в кровать, обладал странной плотностью, необычной для воздуха; и в потемневшем зеркале вещи отражались иначе, чем всегда, точно погруженные в воду давным-давно и уже покорившиеся необходимости пребывания под ней. Мне вдруг стало тяжело и нехорошо; вид моей комнаты опять напомнил мне, что уже слишком долго я живу, точно связанный по рукам и ногам, – и не могу ни уехать из Парижа, ни существовать иначе. Все, что я делал, не достигало своей цели, – я двигался точно в воде – и до сих пор не вполне ясно понимал это. Теперь же, когда я это понял, мне стало трудно дышать от огорчения – и заснул я не скоро; и как только я поворачивался, мысль, мучившая меня, исчезала и сменялась другой, не менее неприятной. И когда я, наконец, закрыл глаза, я увидел себя перенесенным в громадный и темный дом, который я тотчас же узнал, потому что сновидение мое часто приводило меня туда, и я запомнил деревянные резные колонны дома, и его высокие потолки, и его комнаты, сделанные из мягчайшей материи, поминутно менявшей свой вид и становившейся то черной лестницей, которая вела в черное подземелье, то аквариумом, где плавали крокодилы с человеческими руками, то фонтаном, то человеком, то облаком, то птицей с желтыми перьями, то воспоминанием о каком-нибудь давно случившемся событии. На этот раз я увидел, что комнаты затоплены зеленой водой и по стенам растут длинные морские травы; и высоко под потолком стояла неподвижно лысая голова аббата Tetu с неподвижными, неулыбающимися глазами. Затем проплыла m-lle Tito; тело ее было покрыто надписями. Я узнал издали восклицательные знаки испанского генерала – и понял, что надписи эти были автографами ее многочисленных друзей и знакомых. Подруга m-lle Tito, та самая, которая завещала ей арфу, сидела внизу на высоком табурете и играла на рояле; и каждый раз, как палец ее нажимал клавишу, оттуда показывался хрустальный пузырек воздуха – он поднимался вверх с легким бульканьем, напоминавшим мне те звуки, которые цирковые музыканты извлекают из множества бутылок, наполненных водой до различных уровней; подруга m-lle Tito играла неизвестный мне мотив, и серебряный аккомпанемент пузырьков делал его особенно прекрасным; пузырьки взвивались и медленно уплывали один за другим, образуя сверкающие ожерелья чудесных белых янтарей. В комнату вплыл, держась за спасательный пояс, матрос, влюбленный в мадам Матильду, и черные буквы на его поясе повторяли его отчаянные крики: – Je veux la patronne! – и желание матроса теперь, в этой водяной тюрьме, вдруг приобретало несвойственный ему зловещий смысл, как угроза всесильного тирана, от которого мадам Матильде уже не уйти.
Вдруг сильные волны пошли по комнате, голова аббата заколебалась – и я увидел человека в белом халате, в котором сейчас же узнал моего водяного пленника, хотя он увеличился в сотни раз и черные брови его плыли отдельно от лица с умоляющими глазами. «Директор водяной тюрьмы» – было написано на его груди. Он остановился посредине комнаты; ожерелья пузырьков окружили его, он поднял руки, точно собираясь вынырнуть на поверхность, но остался неподвижен. Стеклянные глаза аббата с ужасом смотрели на директора; на месте m-lle Tito очутилась гигантская зеленая ящерица. А музыка все продолжалась – и я почувствовал, что не уйду теперь из водяной тюрьмы и вечно буду здесь, – как мой пленник, – в иллюминаторе, за решеткой умывальника. Вода стала заливать мне горло; рояль звучал все глуше, все тусклее становились пузырьки – я впал в глубокий обморок; и тогда начал дуть легкий ветер над полем ржи, доносившийся неизвестно откуда; я постепенно понимал, что со мной происходит, услышал звук медленно летящего дождя – и вспомнил, что оставил окно открытым еще вчера вечером, после моего возвращения домой из Passy, где я был в гостях у m-lle Tito.
Черные лебеди*
Двадцать шестого августа прошлого года я раскрыл утром газету и прочел, что в Булонском лесу, недалеко от большого озера, был найден труп русского, Павлова. В бумажнике его было полтораста франков; там же лежала записка, адресованная его брату:
«Милый Федя, жизнь здесь тяжела и неинтересна. Желаю тебе всего хорошего. Матери я написал, что уехал в Австралию».
Я очень хорошо знал Павлова и знал, что именно двадцать пятого августа он застрелится: этот человек никогда не лгал и не хвастался.
Числа десятого того же месяца я пришел к нему за деньгами: мне нужно было взять в долг полтораста франков.
– Когда вы сможете их вернуть?
– Числа двадцатого, двадцать пятого.
– Двадцать четвертого.
– Хорошо. Почему именно двадцать четвертого?
– Потому, что двадцать пятого будет поздно. Двадцать пятого августа я застрелюсь.
– У вас неприятности? – спросил я.
Я не был бы так лаконичен, если бы не знал, что Павлов никогда не меняет своих решений и что отговаривать его – значит попусту терять время.