Вечером, как всегда, собрались ее обычные гости: аббат, поэтесса и критик, и мне не удалось уйти, как я ни отказывался остаться. Впрочем, я не жалел об этом, потому что вечер был очень оживленный и веселый. Я даже подумал, что этого нельзя было ожидать, как вдруг произошел крупный разговор, виной которого была цветная капуста, – и разговор кончился необыкновенным скандалом. Ужин шел вполне благополучно до тех пор, пока не подали – в громадном закрытом блюде – цветную капусту и m-lle Tito, улыбаясь и сияя, сказала аббату: – Et voila une surprise specialement pour vons[282]. – И аббат любезно наклонил лысую голову. Я заметил, однако, недовольный взгляд критика. Крышку подняли, и цветная капуста предстала глазам аббата: она была покрыта сухарями и лежала в светлом масле. Мне показалось, что аббат не очень обрадовался этому сюрпризу; но он быстро сказал:
– Que c'est charmant, que c'est charmant, mais vous avez un don mysterieux de deviner toujours ce qui est le plus deshe par tout le monde. Mais c'est merveilleux, je ne trouve pas d'autre mot pour de efinir toute la delicatesse avec laquelle vous avez su nous surprendre d'une facon tellement fine et agreeable…[283] – и поэтесса захлопала в ладоши и поддержала аббата, сказав, что она в восторге от двойной прелести этого обеда, заключающейся в счастливом соединении красноречия аббата и кулинарного очарования m-lle Tito.
– Et bien, – сказала она, – tout le monde en est ravi. C'est fin, c'est delicat, c'est tout ce qu'il у a de merveilleux, comme i'a deja dit monsieur l'abbe[284].
Все замолчали; и мне почудилось, что на глазах m-lle Tito и на лысине аббата выступили счастливые, прозрачные слезы. Но в это время критик повернулся на своем стуле и спокойно сказал:
– Et moi, je trouve que tout ca, c'est tout simplement bete…[285]
– Comment bete?[286] – спросила m-lle Tito тихим и вежливым голосом и почувствовала, что все погибло. – Comment bete? – отчаянно и неожиданно завизжала она, забыв о присутствии аббата и поэтессы. – Вы приходите кушать мое мясо и мою капусту… – Я вашего мяса не ел, – ответил критик, но она не слышала его, – и вы еще делаете скандал? Je vous deteste[287], неблагодарный! – Лицо ее побагровело, взгляд блуждал; она схватила со стола тарелку и бросила ее в критика, и тарелка разбилась об стену. Затем она зарыдала, и физиономия ее стала гримасничать почти так же, как тогда, когда на нее находило вдохновение. – Я должен вам сказать, – продолжал критик, – что вы все экономите и подаете дрянь. Этот лысый, конечно, все съест, потому что он француз, а я, слава Богу, русский и всякую травку и капусту есть не намерен. Вы всем тычете ваш необыкновенный «шарм» и другую ерунду, а денег мне до сих пор не платите, между прочим. Какой же это шарм?..
– Негодяй! – закричала m-Ue Tito перестав рыдать. – Gredin! Vipere![288] – При слове vipere аббат побледнел и поднялся из-за стола и в первый раз в жизни перестал улыбаться. – Mademoiselle, – мягко сказал он. – Je m'en fiche![289] – завизжала опять m-lle Tito и бросилась на критика, но упала и укусила его за ногу. Произошло всеобщее смятение. В столовую вбежала горничная, державшая в руке палку аббата; но аббат вскочил на стул с необыкновенной легкостью и стоял там, грозно подняв руки вверх. Из соседней комнаты доносились звуки граммофона, заведенного поэтессой, которая ушла из столовой, как только разговор с критиком принял угрожающий характер. В течение нескольких секунд в столовой происходил сильный шум; затем критику удалось справиться с m-lle Tito и ее горничной; он пробрался в переднюю и, увидев меня, сказал: – Ну, что ж, теперь и по домам можно, – и мы вышли с ним и перешли через мост Раззу; Париж был иллюминован по случаю какого-то праздника, и по Сене проплывали лодки, с которых взвивались фейерверки; и люди, стоявшие на берегах, кричали и размахивали руками.
Когда я вошел в свою комнату, меня поразил зеленоватый сумрак, который исходил от окна и распространялся повсюду; все предметы, составлявшие обстановку, тоже казались зелеными – и комната вдруг напомнила каюту затонувшего корабля. Все вокруг было тихо, только с бульвара St. Germain доносились изредка улетающие гудки автомобилей; или внезапно в воздухе, становившемся на секунду металлическим, звенел и ехал трамвай, и шуршание ролика о проволоку быстро ползло в темноте, шипя то сильнее, то слабее; возможно, что это был трамвай номер девятнадцатый, идущий на avenue Henri Martin, лучшее avenue Парижа; когда я попал туда в первый раз, я решил, что непременно буду жить в одном из этих особняков, скрытых высокими деревьями, – и оттого, что трамвай шел в том направлении, я испытывал чувство сожаления.