Но я не умирал: я только – на кровати, на улице Julie – чувствовал, как, точно во сне, я возникаю для жизни; и что темный мир вещей и ощущений быстро вырастает передо мной – и я снова иду в лесу, как и раньше, и узнаю забытые и знакомые тропинки, покрытые песком, синеватые цвета папоротников и многоэтажные пирамиды муравейников. Я набирал воздух и вздыхал, и силой вздоха перемещался в другие края: темный лес беззвучно рассыпался и исчезал и вот я в полях Белоруссии, у реки Свислочь, – опять забытые люди и мужики с колтунами, чудовища на порогах моего детства, чувство знания и дракон – круг, в который я возвращался столько раз.
Я проснулся однажды – мне было восемь лет, я жил на Украине; густой сад стоял перед окнами, и птица неизвестной породы прыгала по веткам вишни. Солнечный свет и жар звенели монотонным металлическим звуком, с речки кричали лягушки, и жабы раздували горла в прохладной темноте тени. Я проснулся не таким, каким заснул, и ясно увидел себя со стороны: тело, ноги, лицо, глаза. Особенно – глаза; и с тех пор, когда я подходил к зеркалу, я неизменно встречал всегда чужой, но что-то отдаленно напоминающий взгляд – безличный и жестокий. Я узнавал его у других людей – это было до ужаса знакомо; я терялся и умолкал и дракон опять появлялся передо мной.
Но когда я бывал сыт (один раз я видел диаграмму – сколько средний человек съедает за свою жизнь: несколько коров и быков, небольшое стадо баранов, множество кур, гусей и уток, зайцы, олени, свиньи, дикие кабаны и даже лось; вот только лошадь забыли почему-то, – очень любопытная диаграмма, между прочим), то эта вторая внутренняя жизнь смирялась и умолкала под грузом бифштексов и макарон. И тогда я смеялся над моими страхами и драконом; и, рассуждая на отвлеченные темы, вспоминал ученые книги и законы человеческого развития – и лишь минутами понимал, что становлюсь похожим на людей, которым все ясно: на скептиков и энтузиастов – веселых слепых и жизнерадостных инвалидов.
Потом снова наступал голод – странствования воображения: Франциск Ассизский, мудрый святой скрывался в лесу, звери бежали за ним и золотой круг над его головой разрезал тень.
И там, где он только что стоял, появлялось гигантское, многоконечное тело и головы со свирепыми глазами, в которых я молча узнавал человеческий взгляд дракона: он лежал на лугу, и речка катилась перед ним.
Зобастые люди появлялись и таяли в воздухе – и дракон безмерно рос и увеличивался с тихим скрежетом. Он приближался ко мне, раздуваясь и поднимаясь вверх – и я видел глаза в зеркале.
Зеленый фонарь с улицы светил в мое окно, и в лучистом сумраке зимы звенели утренние трамваи.
Превращение*
О Mort, vieux capitaine, il est temps! levons l'ancre!
Ce pays nous ennuie, o Mort! Appareillons!
Я блуждал – как всегда – в необъятном хаосе самых отдаленных представлений. И как бродяга, который уходит из своего города, видит сначала знакомые окраины и родные места и вступает лишь потом в неизвестные ему земли – и холод неведомого входит в его грудь; он идет и все оборачивается, прихрамывая, – как бродяга, я тоже начинал мои путешествия от привычных снов и привычных мыслей. Мне снился звенящий звук, точно если бы кто-нибудь ударял железной палочкой по тонкому медному диску; затем этот звук сменялся легким треском; я видел голого человека, вращающегося на ровном бронзовом круге; он долго мелькал передо мной, потом исчезал, и тогда из соседней комнаты доносился бой часов, игравших очень старую мелодию; удары часов пели, как колокол в густых облаках; они воскрешали вдруг длинный ряд хрупких картин, которые рассыпались, едва только я поднимал голову с подушки или протягивал руку к ночному столику. В течение долгих лет часы играли один и тот же мотив, прозрачный и задумчивый, рожденный веком сентиментализма; они силились убедить меня, что под их мелодию прошло много жизней и что она звучит, как всегда, – и ничто никогда не меняется; и они провожали мои дни неподвижными стеклянными глазами.
Помнится, в плохоньком меблированном доме большого южного города России жили две дамы в одинаковых комнатах, одна над другой. Дама, жившая наверху, умирала от страшной болезни: «лимфатические сосуды» – говорили мне, и мне казалось, что в теле этой бледной и толстой женщины стоят десятками маленькие стаканчики с белой жидкостью, – и вот жидкость темнеет, окрашиваясь в кровавый цвет, и дама поэтому умирает. Внизу же другая дама целыми днями играла на пианино; и в вечер смерти «лимфатической больной» оттуда все слышалась элегия Массне; а наверху, на столе, лежал раздувшийся труп, и белый холст завешивал зеркала; я вспомнил эту историю однажды и ресторане, когда граммофон заиграл такой знакомый мотив; я надолго задумался; пластинка давно перестала вертеться, а я не начинал есть; белый пар взвивался над супом, и волны холста струились по зеркалам.