Каждый делает, что умеет: румыны играют в оркестрах, кавказцы танцуют лезгинку. А мы умели только умирать. Это очень просто. Мы заполнили нашими телами глубины российских безвестных оврагов, и оставшимся в живых нечего делать».
«Они смеются и указывают мне пальцами на этот громадный город и говорят: „Вот как надо жить. Жить надо просто: ездить на трамвае, иметь чемодан и любовницу и платить в гостинице“. Их мысль бессильна пробраться сквозь строй тусклых городских призраков, они не знают, что такое море, и привыкли к клеткам, как попугаи. Я же знаю, что из мертвых лошадиных голов в мясных на меня смотрят глаза моих братьев, что с вот этими собаками я учился бегать, когда был щенком. Они называют это пантеизмом и атавизмом, но я вижу, как горят на костре книги Анатоля Франса, а они этого не видят.
Я обладаю тройным зрением: горизонтальная плоскость минутной протяженности, высокая вертикаль времени и острый угол, образованный временем и линией дальности. Но тройное зрение в жизни не нужно. Надо иметь чемодан, и в этом они правы».
«И во враждебных зрачках окружающих я вижу то злобное пламя, которое испугало меня еще в детстве, когда я встретил волка в лесу над Камой».
«Вначале меня смущало количество плоскостей, в которых я живу, три аспекта, стоящие перед глазами. Эта торжественная цифра является в такой же степени моей, как все элементы тройного зрения.
Иногда мне удается очистить дороги моего взгляда от камней и булыжников реальности: я вижу сверкающий блеск воды, и черную птицу, и Бога, охватившего земной шар.
На линии дальности, в холодном воздухе уходящей и нескрывающейся перспективы, я ставлю самое ценное, Россию.
Моя родина – дорога к Богу. Его громадное сердце бьется над куполами Москвы, и слова его, заглушённые городским шумом, трепещут в воздухе крыльями испуганных голубей».
«Утром, когда город еще спит, я стою в темном переулке и жую хлеб с паштетом. Это уже было, это повторяется. История нищенства едва ли не древнее истории воровства.
Корабль, застрявший на мели нищеты, сдвинем мы, русские. В нас есть то, чего не хватает остальным: бешеные религиозные евреи, фабричные песни и городские головы, на площадях танцующие канкан. Это святое легкомыслие нам дано христианством: мы служили Богу, как плясун Богоматери, мы чисты сердцем и нищи гордостью».
«Я вернулся в Россию, в дом, откуда уехал пять лет тому назад. И вот я увидел заколоченные ставни и чужую страну, да бурьян на заднем дворе, да развалившуюся трубу, да накопченный черный крест на двери. За два квартала, на окраине города, горели бойни, и тысячи крыс, пища, бежали по улице.
Я ушел пешком. Летучие мыши пересекают линию дальности, ноги тонут в мягкой пыли, и во всей стране играют гармоники.
Я снова в Париже.
Пусть похоронят меня в медном гробу, звучном, как труба, блестящем, как солнце, и пусть поставят надо мной высокое синее знамя».
«Я пригласил комиссионера по продаже и переоценке духовных ценностей и предложил ему всю нидерландскую литературу за один сон князя Андрея. Агент, к моему удивлению, оказался знакомым. Это швейцар Владимирского исполкома.
Сделка состоялась и была вспрыснута. Агент, впрочем, не пьет ничего, кроме дезинфицированного бензина».
«Я ехал по линии железной дороги, огибающей открытое здание на выжженной поляне. Там я увидел моих спутников по войне: лежали там Мишка Васильев, пулеметчик, татуированный череп полковника Свистунова и вторая, короткая, нога каптенармуса Офицерова.
Нам больше не по дороге, товарищи. Запах разложения побежденных бьет в лицо, ветер подымает с дороги пыль, легкую, как победа».
«Прихожу вечером, швейцар удивляется, – где, говорит, пропадаете?
Я ему сказал независимо:
– Бросьте, старик. С генералом Скобелевым, небось, не знакомы?»
«Когда я умру, пусть моя возлюбленная одарит своей благосклонностью двух иностранцев. Это необходимо для симметрии.
Дорогая Полина, остерегайся только людей с разноцветными глазами – и интриг дальнего родственника, анонимного недоброжелателя, продавца материи – для синих знамен».
Шпион*
Худой высокий мерин, на котором я проскакал четыре версты, был убит пулей, попавшей ему в голову, когда я сворачивал вправо, въезжая с вязкой, намокшей пахоты на твердую дорогу. Он рухнул на землю: я успел высвободить ноги из стремян, но, падая, сломал шпору. Когда через минуту я очнулся, я увидел лишь силуэты наших солдат, успевших уйти далеко. С проклятиями и ругательствами, прихрамывая на левую ногу, я пошел вслед за ними. И, пройдя несколько шагов, обернулся.
Всадник на громадной вороной лошади тяжело и медленно скакал за мной. Я увидел, как он забросил за спину винтовку и выдернул из ножен шашку. Он был один: за ним никто не следовал.
Я вытащил револьвер, массивный парабеллум, и, когда всадника отделяли от меня два десятка шагов, выстрелил: лошадь сразу дернулась в сторону и его сбросило с седла. Левая нога, запутавшаяся в стремени, мешала ему упасть. Я подошел к остановившемуся коню, снял человека и, положив его на землю, заглянул ему в лицо.