– Пожалуй, что и так, – отвечаю я неопределенно и плохо взвешиваю собственные слова.
– Ах, не думай о ней, – говорит Ургэль.
У моей Ургэль темный пушок над верхней губой, и когда она волнуется, по ее лицу скользит какая-то странная серебристая тень, и потом начинают розоветь смуглые щеки.
Ах, какая томность в линиях ее тела, горячего и гибкого!
Мы долго бродили по тайге.
Наступил вечер. Над горбатой мохнатой тайгой простерла свои окровавленные крылья наша вещая заря.
Весенняя жар-птица пела свою золотую песню над пустыней.
Как будто чудовища-абасылар за дальними холмами снаряжались в поход, а пока что развели костры на небе.
Жесткая корявая тайга тяжело дышала в своей темно-зеленой броне.
Ах, если бы пришел великан-человек, разорвал бы грудь тайги, вынул бы из ее недр скрытый подо льдом огонь. Вот был бы великолепный пир. Огонь зари и земной огонь сочетались бы вместе на потеху людям и богам.
Мне приснился странный сон. Покойный отец Людмилы стоял передо мною, в одежде колдуна, со своей могучей седой бородой, и говорил:
– Ты знаешь, что моя дочь ведьма? Она может быть прекрасна, как Утренняя Звезда, и она может быть ужасна, как смерть. Что ж? Ты боишься?
– Нет, я не боюсь, – сказал я: – но я уже не люблю ее больше.
Но седой хитрец засмеялся:
– А разве ты любил ее когда-нибудь?
Но в это время подошла Ургэль и сказала:
– Ты меня любишь, господин. Пойдем со мной в тайгу.
И я проснулся. И в самом деле, Ургэль стояла около меня и звала в лес.
– Пойдем в тайгу, – говорила она: – пойдем. Сегодня исполнилось полгода со дня смерти моего отца. Пойдем к его могиле.
И вдруг я вспомнил лицо этого старого шамана, отца моей Ургэль. Боже мой! Как он похож на отца Людмилы. Даже страшно подумать об этом сходстве.
Вот мы и в тайге.
На поляне стоят сосновые столбы и между ними подвешен сосновый гроб. Там тлеют кости шамана. На высоких шестах вечно смотрят в небо деревянные гагары. На крышке гроба – оленьи рога, лук, стрелы и бубен.
Ургэль смеется и плачет, и бьет в бубен, и кружится около шестов, бормоча молитвы.
И я творю молитвы вместе с ней.
Потом утомленные мы легли рядом на мягкий, чуть влажный мох. Когда лежишь так на спине, чувствуешь, как мчится земля навстречу солнцу.
Все недвижно и торжественно в лесу. Он спокойно ждет своей участи: пусть земля несет его в неизвестную даль.
Но если прислушаться и присмотреться, притаившись, можно увидеть много занятного в лесной глуши: и молодую зеленохвостую ящерицу, и бархатного крота, и желтого жуланчика на орешнике, и вертлявого шилохвоста…
Пусть живут эти маленькие жизни, не споря с Богом.
Пусть один человек спорит с Тангара. Пусть он один шаманит, заклиная духов. Такова его судьба.
– Хорошая земля, – говорю я Ургэль.
И она повторяет за мной то же самое по-якутски:
– Учугей сир.
И я шепчу покорно:
– Я люблю тебя, Ургэль. Я люблю тебя, как землю: твои мягкие движения, твое темное тело и даже твой не очень складный живит дикарки. Я люблю тебя, когда ты ласкова и застенчива, – и даже тогда, когда ты гневаешься и вытаскиваешь из-за пазухи свой тонкий якутский нож. Милая Ургэль! Пощекочи мне шею лезвием твоего ножа.
Ургэль смеется и сверкает своими карими глазами с янтарным отсветом.
– И я тебя люблю, господин, – говорит Ургэль, и как будто бы ждет чего-то.
Молчание.
– Послушай, – говорит Ургэль: – когда приедет твоя невеста, я буду любить ее.
– Да? Ты думаешь?
– Да. Я буду любить ее. Она, наверное, бела, как березка, твоя Людмила.
– Или как снег, – говорю я.
– Я буду любить ее, – мечтает вслух Ургэль: – я буду нежно целовать ее грудь и глаза, и золотые волосы. Ведь, у нее волосы золотые? Ты, ведь, так сказал?
– Золотые, – повторяю я и сжимаю руку Ургэль.
Наша Людмила – как царица, – говорит с восторгом Ургэль и подползает ко мне поближе, извиваясь, как змейка.
– Может быть, я буду ее любить больше, чем тебя, – говорит она лукаво: – Ах, почему у меня не такая белая кожа, как у нее.
– Но мне нравится твое темное тело, – говорю я серьезно.
– Я далее научу се шаманить, если хочешь, – шепчет Ургэль и касается своим коленом моей ноги.
У меня кружится голова от этой таежной весны.
Уля
В камельке едва тлел огонь, а старый Захар не мог встать подложить дров: ноги у него отекли, раздулись и лежали на темной наре, как два полена.
Маленькая Уля иногда подходила к деду и трогала его за плечо. А он говорил:
– Пить… Пить… Пить…
И тогда Уля подавала ему турсук с молоком, и Захар жадно пил, проливая молоко на нару.
– Холодно, – застонал Захар: – холодно…
Уля выскочила из юрты и принялась вытаскивать хворост из плетня. Скользили слабые рученки на морозе, но все же три хворостины приволокла Уля, и в камельке опять запылал огонь.
Уле восемь лет. Бывало, сидит она вот так у огня, обхватив колени худенькими своими рученками, мать подойдет, погладит ее по кудлатой головке. А теперь никто не приласкает Ули. В прошлом году от оспы черной умерли и мать, и отец, и братья – остались только дед да. Уля.
А теперь и дед умирает. Страшно.