Веткин схватился и захлопал испуганно глазами сонной совы под тенью рыжих ресниц.
Схватил полушубок, напялил и за командиром, по скользким запорошенным ступеням, закарабкался вверх.
Наверху промозглыми клещами охватила хлипкая мгла.
Поручик Григорьев быстро пробежал по ходу сообщения и вышел в окоп.
Вскоробленными, ни на что не похожими призраками стояли на стрелковой ступеньке, прижавшись к винтовкам, солдаты заскорузлой от снега и грязи цепью.
Ползал шипящий шепот:
— Прут, сволочи!
— Много?..
— Не видать пока. На нашу душу хватит!
— Вот те и отдых под воскресенье!
— Вась, а Вась! Послышь!.. Коли убьют, — отпиши родителям.
— Ладно… кады помрешь, — гады скажешь!
Только вчера попавший на пополнение мальчишка-костромич, окая, спрашивал бородатого соседа:
— Как же оно, тово, дяденька?.. Значит, тово?.. в людей стрелять?..
— А ты думал к им с канфетой навстречу?.. Они те угостят!.. Цель вернее, да в штаны не пусти, косопузый!
Поручик Григорьев встал на ступеньку и бровями прилип к металлу бинокля.
Сквозь слепую морозную муть, за дырами, надолбленными немецкими пушками, перед линией вражьих окопов серели летучие тени.
Росли, переползали, расплывались, вырезывались четче при вспышках разрывов.
Холодок сладкий, привычный, поднимающий волосы, прошел от пяток до макушки под серой папахой.
Тупо засосало под ложечкой.
Повернулся к Перетригубы и тихо сказал:
— Подпустить под самую проволоку и по свистку — пачками.
Перетригубы побежал по окопу налево, Веткин — направо, передавать приказание.
Поручик прошел к пулемету.
Схватив огромными лапами рукоятки «максима», большие пальцы на спуске, сидел пулеметчик в громадной туркменской папахе.
Поручик прижался рядом, смотря в узкую щелку.
Яснее и четче становились серые тени. Ползли, кувыркаясь тяжело в сугробах и черных дырах воронок.
Накапливались кучками, ближе и ближе.
Поручик Григорьев сунул в рот кончик свистка.
Тени, — уже видно было, что это люди, — сгрудились в проходах, вдруг поднялись и с нестройным криком и ревом:
— Хох!.. хох!.. — бегом к проволоке.
Задохнувшейся трелью прыснул свисток, и мгновенно сотни молотов грянули в крышу, а поручик Григорьев крикнул, не узнав своего голоса, во всю глотку:
— Ленту! — и закачался от грохота.
Тупая морда пулемета запрыгала в дикой натуге.
Немцы, спотыкаясь и падая, многие лицами вниз и навеки, на минутку замялись и отхлынули.
И поручик Григорьев (Коля) вспомнил, как еще гимназистом жил с мамой в Гурзуфе и лунною ночью было так точно на пляже.
С шипом хлынет волна, лизнет пеной холодные камни и отхлынет, а за ней, взвившись змеей, набегает вторая.
Снова волна орущих людей навалилась в просеки с воплями, стопами, хрипом, сквозь гудящий и стонущий проливень свинца.
Пулеметчик, не спуская пальцев, продолжавших сеять губительный веер, сквозь рокот, и грохот, и треск, повернул лицо с засверкавшими диким весельем белками и, напружившись, крикнул пронзительно в ухо:
— Не отобьешь!.. Контратаку треба!
И поручик Григорьев, сознав, бросился вдоль по окопу, на бегу толкая в затылки ошалевших, приросших к винтовкам, крича:
— Контратаку!
Но в этот же миг над гребнем бруствера выросли человечьи, необычно огромные головы, и в окоп полетели гранаты.
Т-тах… б-бах… т-ттах!..
Бело-зеленые молнии, дым, орущие стоны, и, серо-зеленые, — просыпанный сверху горох, — повалились в окоп чужие коренастые люди.
Поручик Григорьев, задохшийся дымом, прижался к стене траверса, к леденящей земле, дрожавшею частою дрожью спиной, с наганом в негнущихся пальцах.
Все было вокруг неестественно, дико, нелепо, и хотя не впервые уже поручик был в деле, — сейчас, как и всегда, казалось, что весь этот грохот, дым, гомон и лязг — сон, бред, декорация. Только дунуть, махнуть рукой — и развалится все наваждение.
Внезапно над ним, на изломе траверса, выросла фигура в сером пальто и, сложив рупором руки, крикнула:
— Halt! Donnerwetter!.. Zurück, potz tausend!..[2]
Не понимая зачем, поручик поднял руку с наганом и дернул за спуск.
Иголкой кольнул огонек, и фигура молча обрушилась вниз, свалила поручика с ног и придавила лицом к промерзшему дну окопа, пахнущему мерзлой землей и тяжелою вонью людских испражнений.
А из тыла уже, по ходам сообщений, из резерва, стиснув винтовки, пригибаясь и крестясь на ходу, бежала поддержка.
Опять загрохотали гранаты, залязгали мерзко штыки, и голос Перетригубы, покрывая весь гомон, рявкнул поблизости:
— Крой их чертей в богородицу, в боговы кишки!
Поручика Григорьева вытащили из-под немецкого трупа и посадили на ступеньки. Тяжело дыша, возвращались из поля после контратаки гренадеры.
Подсчитали нехватку, и Перетригубы с казенным лицом доложил ротному:
— Так что, ваш-бродь, впоследствии, значит, невдачной атаки, семеро вбитых и девьятнадцять зачепленных!
Поручик Григорьев молча и вяло грыз добытую из бокового кармана сладкую плитку.
Перед зеркалом в пушистое февральское утро — когда на волшебных пальмах в оконных стеклах искрились, сыпались, полыхали цветными огнями небывалые звезды, — примеряла Ляля, стоя в одной рубашке, на голую шейку фермуар из рубинов, подаренный Жоржем Арнольдовичем.