Только золотисто-коричневые волосы по-прежнему ребячливо и молодо закручивались надо лбом короткой жесткой завитушкой. Подойдя к лестнице, он снова остановился: пять ступенек — это было слишком трудно. Ему помогли войти.
Бабушка сидела, привалившись белой головой к пустому рукаву его гимнастерки. Владимир тихонько гладил ее маленькие белые руки.
Кате казалось странным, что они говорят совсем о другом — о смерти дяди Мити, о том, давно ли писал папа, и о том, как бабушка доехала.
Когда Владимир встал и прошел по комнате, осторожно переставляя негнущиеся ноги, Катя не выдержала и разрыдалась.
У него покривились губы:
— Ничего, Катюша, то ли еще бывает!
Катя плакала громко, отчаянно и никак не могла остановиться. Слезы заразительны.
Бабушка покашляла, сложила маленьким комочком носовой платок и вышла в сени.
— Перестань, Катюша. Не расстраивай бабушку. Ты мне вот лучше что скажи: кто у вас тут уцелел? Где Сережа? Знаешь что-нибудь про него?
Катя кивнула головой. Она начала говорить, прерывая всхлипываниями свои слова:
— Он здесь… Он был у партизан… Знаешь, дядя Володя, что он делал?
— Не знаю, — улыбнулся дядя Володя, — но наверное что-нибудь уж очень здорово делал!
— Он даже в разведку ходил!
Катя встала, вытирая глаза.
— Дядя Володя, я обещала Сереже сказать, когда можно ему прийти. Можно сейчас?
— Ну конечно. Беги за ним скорее!
Катя убежала. Бабушка вернулась в комнату.
— Мне так тяжело уезжать, — сказала она. — Ужасно, что я не могу быть с тобой.
— Что ты, мамочка! Ты ребятам сейчас нужнее. А обо мне не беспокойся. Там, в Москве, есть человек, мы уже договорились, он мне все делать будет.
— А что, Аня давно тебе писала?
— Да мы не переписываемся.
— Как, совсем? Но ведь ты-то писал ей что-нибудь?
— Один раз писал… Вернее, на машинке настукал.
— Ну и что же?
— Ну и все.
— Володя, а что ты ей написал?
— Чтобы меня не ждала и чтобы устраивала свою жизнь иначе.
— Но знает она про тебя… что ты ранен был… Володя?
— Думаю, что не знает… И я вас всех очень прошу, чтобы она ни от кого и не узнала об этом! Мамочка, прости, ты меня лучше не спрашивай.
— Володя, но ведь если она не знает. Это твое письмо, да еще на машинке напечатанное…
— Я так и хотел. Я, впрочем, извинился тогда, что у меня ни чернил, ни карандаша нет под рукой.
— Но, Володя… — голубчик мой, мы больше не будем об этом, — я только одно еще спрошу. Ведь, может быть, если бы она знала, она бы… Володя, ведь это жестоко!
— Мамочка, ей двадцать лет. Ты видела ее когда-нибудь?
— Ну, видела.
— А меня видишь?
Он сел на подоконник и стал смотреть в окно.
— Вот они идут, — сказал он вдруг совсем другим голосом. — Здравствуй, Сережа! Ну, беги сюда! Давай поцелуемся.
Сережа подбежал, вспрыгнул на подоконник и молча обнял Владимира.
— Очень, очень рад тебя видеть! — Владимир похлопывал его по плечу. — Говорят, ты тут партизанил хорошо?
Сережа не мог говорить от волнения и жалости.
— А как твои? Мама, сестренка? Живы?
Сережа ответил тихо:
— Нет.
Владимир вздохнул. Они молча смотрели на черную улицу.
— Что же ты думаешь делать теперь, милый друг? Родные какие-нибудь есть у тебя?
— Нет.
— Дом твой, кажется…
— Вот наша печка торчит.
Они опять помолчали.
— Знаешь что, синеглазый? Поедем со мной в Москву. Устроим тебя в какую-нибудь школу или детский дом… А хочешь, у меня поживи. Своих ребят у меня не будет, будешь моим сыном.
Сережа ответил ему таким взглядом, что Владимир сморщил лицо, отошел от окна и пересел на лавку, где потемнее.
— Так решено! Я попросил моих товарищей, чтобы ехать завтра. Успеешь собраться?
— Успею.
— Только вот что, милый друг… Я как-то не сообразил сразу… Все еще привыкнуть не могу… Может быть, тебе будет неприятно… Дело в том, что… тяжело жить с калекой. Во всяком случае, можно ведь и не у меня.
Сережа опять только посмотрел на него. Слов не потребовалось.
Владимир тяжело переносил свое увечье. Он привык быть сильнее всех, привык оказывать помощь и покровительствовать более слабым. Пока он лежал в лазарете и не был уверен, останется ли жив, было, пожалуй, даже легче. Его окружали такие же больные люди.
Было совершенно естественно, что сестра кормила его с ложечки или писала письма под его диктовку.
Несколько раз, подчиняясь его настойчивым просьбам, она пристраивала пишущую машинку около кровати так, чтобы он мог нажимать клавиши, вставляла бумагу и помогала печатать, деликатно отворачиваясь, чтобы не заглядывать в текст.
Теперь он чувствовал себя гораздо лучше, мог передвигаться самостоятельно, но теперь было тяжелее. Он слишком долго лежал в четырех стенах, отвык от суеты и пространства большого города.
Так хотелось вернуться в Москву, но, только вернувшись, он понял, насколько изменилась его жизнь. Крутом все было такое же или почти такое — все, кроме него самого.
Первое время, просто чтобы выйти на улицу, нужно было сделать большое усилие над собой. Вокруг него ходили здоровые люди, не замечавшие веса своего тела. И не только ходили, но бегали, нагибались, прыгали на подножки трамваев, поднимались по лестницам, как будто это было совсем простое дело.