Нагнала Настя мальчика, остановила лошадь и посадила ребенка в телегу. Дитя ей показалось будто знакомым. Мать, услышав, что ребенок перестал плакать, оглянулась. Настя узнала в ней Степанову жену.
— Уморилась ты, бабочка? — сказала Настя Степановой жене.
— Смерть устала, — отвечала та.
— Садись, я тебя довезу.
Баба поблагодарила, отдала Насте грудного ребенка, поставила кувшины и села.
— Что ты малого-то заморила? — спросила Настя, гладя по голове мальчика, который жевал данную ему Настей пышку.
— А пусто ему будь! Измучил он меня. Тут тяжела, а он орет. Чего увязался? — крикнула она на мальчика.
Мальчик ничего не отвечал и, дернув носом, опять укусил конец пышки.
— Любит, знать, тебя, — заметила Настя.
— Как же! Баловаться ему хочется: «К бате пойду!» — передразнила она ребенка. — Далеко ушел?
— Видно, отца любит?
— Да как же! Все баловство одно.
Настя рассматривала Степанову жену. Теперь она показалась ей совсем хорошенькой, но в глазах у нее она заметила какое-то злое выражение.
У прокудинского загона Степанова жена сошла и понесла свои кувшины; а за нею по колкому жнивью, подхватывая ножонки, побежал мальчик, догладывая свою пышку.
Весь этот день Настя жала не разгинаясь и все думала о себе, о Степане, о его жене, о своем муже, о Степановых детях, о людях, наконец опять о себе и о Степане. Выходило, по-Настиному, что Степан этот — жалкий человек, и жена его — тоже жалкий человек, и сама она, Настя, — жалкий человек; а любить ей Степана не приходится. Да и не то что Степана, а и никого уж, решила она, не приходится. «Другие так правда, дарма что замужние, да любят, ну а мне, — думала Настя, — как?.. Каков он ни есть свой закон, надо его соблюдать. А жизнь-то, жизнь! так она и канула и гинула. Хоть бы лихой был у меня муж, хоть бы тиранил меня, мучил бы, да только б человек он был, как люди. Хоть бы намучил, да было б мне с ним хоть узнать, уведать, что такая есть за любовь на свете! А то, что я такое? Ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена…»
Настя заплакала и, смаргивая слезы, жала с каким-то азартом, чтобы не видали ее заплаканных глаз.
Как свечерело, Домна уехала; наработавшаяся девка-батрачка упала под крестец и заснула мертвым сном. В поле стало тихо. Спал народушко, и ни голоса нигде не было слышно человеческого. Грусть, тоска одолела Настю. Не спалось ей: то ей казалось, что около нее что-то ползает, то ноги у нее немели, то по телу ходили мурашки, и становилось страшно. Настя встала, прошлась по загону, облокотилась на один крестец и стала смотреть на луг, по которому бежит Гостомля. «Ведь вот поди ж, какая я зародилась! — думала Настя. — Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я… и устали на меня нет». Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспомнила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. «У Степана славные песни», — сказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:
Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня. Настя сначала думала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел: