Вы чего опять плачете? Может, сожалеете, что не воевали? Нет?… Не простите никогда коту и собаке только потому, что они не люди, гнусного предательства? Вы считаете, что у людей может быть оправдание подлости, ибо люди грязнее, и подлости их соответственно простительней. Животных же прощать не надо, так как простить невозможно: они чисты… Идея не из самых нормальных… Хватит рыдать!… Я кому сказал: хватит рыдать!…
Вы лучше представьте своего папеньку в «интимный момент» чтения им отречения и стенограмм ваших показаний о содержании разговоров с друзьями и коллегами. Вы ведь там и лишненького на всякий случай наплели.
Представьте папеньку и меня, следящего за выражением и цветом его лица, за расширяющимися постепенно глазами, за тем, как лицо, проклятое лицо моего врага, становится таким растерянным, смятым и жалким, что мне не было надобности загребать его в эту руку… А ведь вы – не кот, не пес, вы – сын… Сын… Сын… Удар этот доставил мне тогда большое удовольствие… Я уж хотел поизмываться поизощренней над основами советской педагогики и так далее, поиграть с раненым зверем, подразнить его, но зверь неожиданно взял себя в руки, плюнул в ваш адрес и сказал, бросив на стол грязные бумажки:
– Я всегда знал, что он – говно и слизь. Мать жалко. Вы заверите мою подпись под официальным проклятием?
– Не могу, – говорю, – Василий у нас сейчас герой. «Комсомолка» завтра с его портретом выйдет. Хотят, чтобы он книгу написал для детей о том, как следил за врагом-отцом с семилетнего возраста. Целых десять лет! – в точку я попал.
Снова позеленело и омертвело лицо вашего отца, гражданин Понятьев, от ненависти и злобы к вам. Он не простил вас, поскольку вы – человек, а не пес и не собака. Или же, следуя вашей логике – не фамильная ли она? – счел вашу подлянку подлянкой настолько животной и «чистой», что ей не могло быть прощения… А «Комсомолку» я ему приволок в одиночку. Ваш портрет – на полстраницы, статья и комментарии одного крупного спеца по воспитанию молодежи… В нашей типографии даже «Искру» с разной херней, нужной следствию, печатали, а «Комсомолку», «Правду», «Пионерку» шлепали ежедневно.
Тогда я понаблюдал за одним из самых поразительных и уродливых феноменов советской действительности: за безграничным доверием к прессе и, следовательно, за полной беззащитностью перед тотальной ложью.
Я сейчас почему-то вспомнил, перед собой прямо вижу его, лицо внука, того самого ублюдка. И только сейчас начинаю понимать чувство, охватившее меня при чтении общей тетрадочки, которое было страшней, как казалось мне, смерти и небытия, но природы его невыносимого воздействия на все мое существо тогда я определить не мог… На неприметном лице человеческого внука, в невыразительных глазах, в мертвенном спокойствии голоса и манер, в органической отрешенности от боли, такта, стыда, родственности, сопереживания – от всего, одним словом, живого, стояла синюшная круглая печать конечного, последнего извращения.
И я недаром сполз тогда со стула на пол с головокружением, слабостью и тошнотой, то есть со всеми симптомами расстройства вестибулярного аппарата, и на какой-то миг, по-моему, потерял сознание. И если я не ошибаюсь, если мне и впрямь открывается сущность слова «извращение», то я правильно понимаю причину своего тогдашнего состояния и не омраченного сомнениями поведения внука.
Он выпал из вращения круга жизни! Я же, каким бы зверем и палачом я ни был, вращался в нем да еще, читая тетрадку, пытался во вращении найти сходство с самим собою тела, неподвижно застывшего в пространстве, в стороне от вращения круга жизни. К тому же я мучительно пытался идентифицировать со своими, не отрываясь от чтения и находясь в круге жизни, принципы биологического существования тела, принесшего в НКВД общую тетрадку, и его психологические установки. У меня и закружилась башка и стало возмущаться от непонимания все существо. И совершенно закономерно то, что я не сумел идентифицировать принадлежность внука-автора к человеческому по своим чувствам унижения, гадливости, безысходности, смерти и небытия. В нем самом человеческим и не пахло! Человеческое не то чтобы было во внуке извращено – мало ли что бывает, – человеческого в нем просто не существовало… Болталось неорганическое тело в стороне от круга жизни, выпав из вращения, и попытки высмотреть его природу вызывали тошноту и страх, невыразимый страх, и не было слов, потому что даже слова смерть и небытие – слова человеческие и не последние в круге жизни. Вот, наверное, страх души, конечный и последний, выпасть из вращения и впасть в явно неорганическое состояние чуть не довел меня тогда до кондрашки.