— Это ты, старшой? — прохрипел Билли незнакомым голосом, протягивая руку. Найдя Уинчеву ладонь, он ухватился за нее обеими руками и не отпускал. — Это вправду ты? Еще на побережье слышал, что ты, может, в Люксоре. Но вот что встречусь с тобой — не думал. Слышь, старшой?
Когда становилось известно, что с Тихоокеанского побережья пришел еще один эшелон с ранеными, некоторые ребята все еще ходили на плац встречать колонну грузовиков. Кто-то увидел, как санитары понесли на носилках Билли, и рассказал другим. Когда Уинч пришел, народ уже собрался вокруг него.
Уинч не отнимал руку, пока Билли не отпустил ее сам.
Он отошел в сторонку, а Билли принялся рассказывать о роте. Потом прибежала сестра и разогнала их.
Уинч материл их про себя и в хвост и в гриву. Дубины недоделанные, долболобы несчастные, все до единого. Ишь чего, молокосос, вздумал — папашу из него делать! Тоже мне, сынок нашелся, мать его за ногу.
Несколько дней подряд Билли присылал кого-нибудь за Уинчем, просил его посидеть с ним. Ему нужно было одно: поговорить об их части. Уинч не мог отказать бедному парню, хотя его воротило от этих разговоров. Верно сказал парень: нет никакой роты, как будто и не было. Но Билли доставляло удовольствие вспоминать, как они были все вместе на Гуадалканале. «Ведь здорово тогда было, скажи, старшой?» Он вбил себе в голову, будто на Гуадалканале и впрямь было золотое времечко, не то что на Нью-Джорджии. Он просил Уинча познакомиться с его родителями, когда они, наконец, приедут из Алабамы навестить его, и каждый раз Уинч обещал, что он обязательно сделает это.
После шестого сидения с Билли Уинч неожиданно для самого себя вдруг взял два бланка увольнительных, оставив остальные в запечатанном конверте у старшей медсестры, и отбыл в Сент-Луис. Там проживала жена с двумя его оболтусами.
Он чувствовал, что ему надо уехать, и как можно скорее. Куда угодно, лишь бы уехать. Так почему не в Сент-Луис? И не обязательно видеться с ними, если не захочется.
Он предвкушал не столько поездку, сколько дорожное настроение. Ехать куда глаза глядят. Туда, где тебя никто не знает. Просто ехать и наблюдать, ни во что не ввязываясь и ничем не интересуясь. Он решил надеть рубашку без нашивок. Чтобы быть без имени и без звания. Вроде как плыть по воздуху, оторвавшись от тела, и никто и ничто тебя не держит. Замечательно!
Через два часа после того, как Уинча осенила идея уехать, он был уже в пути. Ему потребовалось совсем немного времени, чтобы заскочить к лечащему врачу, получить шприц с ампулами для вливания, за десять минут научиться делать себе укол в руку или в мягкое место и уложить в сумку медикаменты и запасную форму. В сумерки, когда отходили ночные автобусы, он прибыл на люксорский автовокзал.
Уже темнело, но света еще не зажигали, и потому приходилось напрягать глаза. В сумеречной мгле, еще более густой в помещении вокзала, расплывались очертания предметов. Охваченные смутным беспокойством, которым сопровождается смена дня и ночи, пассажиры бесцельно слонялись взад — вперед или вяло жевали бутерброды. Обстановка как нельзя лучше отвечала настроению Уинча, его бесплотной отъединенности ото всего. Он не знал, что будет делать в Сент-Луисе. И не хотел знать. Ему это было безразлично. С равным успехом он мог бы двинуться в Чикаго или Детройт. Куда угодно, лишь бы не встречать знакомых.
Переполненный автобус тяжело вздыхал, дремал, бормотал во сне, одному Уинчу не спалось. В небе висела полная луна, но ему было лень глядеть в окно. Только один-единственный раз на протяжении всего трехсотмильного пути он поднялся с места, чтобы посмотреть на блестевшую внизу Миссисипи. Это было в Кейп-Джирардо. Хорошо было сидеть просто так, ни о чем не думая и вслушиваясь в урчание мотора, и ощущать под собой упругие толчки колес. Ему решительно ничего не хотелось.
Настроение у него было такое же, как в самые тяжелые минуты сердечного приступа там, в Сан-Франциско, когда ему показалось, что часть его существа отделилась от него, и он напряженно думал о том, другом, непонятном «я». Что же это такое было? Он не знал. Действительно ли где-то существует другой Уинч, который ждет не дождется вернуться к себе? И этого он не знал. Он в самом деле ощущал раздвоение или оно было плодом его расстроенного воображения? И этого он тоже не знал. Ни на один вопрос, которыми задавался Уинч, он не нашел удовлетворительного ответа. Но память о том, что он перечувствовал тогда, неотвязно преследовала его. Под ним глухо ухали и скребли асфальт огромные колеса.
С Билли Спенсером возвратилась жуткая явь: очумелые, задыхающиеся, утопающие в грязи бойцы его роты. Уинч встрепенулся. Что-то произошло не так, как надо, сейчас он должен бы находиться там, с ними. Он не какой-нибудь дурачок и понимает, что ничего не сумел бы поправить и ничем не сумел бы помочь. Но он мог бы подбодрить ребят, привести хоть в какой-то порядок расстроенную роту. Почему он здесь, а не с ними, растерянными, вовсе сбитыми с толку? Выходит, грош ему цена.